Римские призраки Луиджи Малерба Один из крупнейших писателей сегодняшней Италии, романист, драматург, публицист, обладатель международных и национальных премий, Луиджи Малерба занимает видное место в мировой литературе XX века. Начинал он как журналист и кинематографист, был соавтором сценария у Ч. Дзаваттини и А. Моравиа. Первые произведения Малербы — романы «Змея» и «Сальто-мортале» несут на себе отпечаток неоавангарда. Впоследствии он часто меняет стилевые приемы письма, но почти всегда в его текстах присутствуют ирония и гротеск. Роман «Римские призраки» — перекличка двух голосов, Джано и Клариссы, мужа и жены, которые с трудом поддерживают шаткое равновесие своей супружеской жизни, испытывая тяжелые моменты тоски и отчаяния. Однажды исписанная неразборчивым почерком Джано толстая тетрадь, попав в руки Клариссы, оказывается для нее зеркалом, полным призраков, в котором она видит и себя, и свое будущее. Луиджи Малерба Римские призраки Господа, не беспокойтесь, буржуазия бессмертна.      Йозеф Рот Кларисса Орлиное гнездо на крутой скалистой стене. К нему, на удивление небольшой группы зевак, подлетает орел о двух головах. Кто-то приближается к птице и спрашивает: — Генномодифицированный? — Нет, я габсбургский. Этот незамысловатый анекдот рассказал нам один приятель — журналист из «Франкфуртер альгемайне», командированный в Италию, в Сполето, на конференцию по проблемам биотехнологии и гостивший пару дней у нас в загородном доме в Казоле, неподалеку от Тоди. Перед возвращением в Германию он пошутил, сказав, что отдает эту историю в наше полное распоряжение. С тех пор Джано, пользуясь любым случаем, развлекает друзей анекдотом о двуглавом орле. Он имеет успех по двум причинам: отражает модную научную проблему и льстит историческому снобизму слушателей. Всякий раз Джано меняет в своем рассказе не только форму повествования — слишком уж она проста и непритязательна, — а, главным образом, антураж. Например, идет дождь. Слушатель, естественно, ждет какого-нибудь обыгрывания этого обстоятельства, а получает резкую, как удар хлыста, заключительную фразу. Потом Джано решает, что на такой высокой скале естественнее выглядел бы снег. И добавляет его в свой рассказ. В другой раз он может заметить, что орел (мы пока не знаем, две головы у него или одна, так как все происходит вдали) устал, ведь он долго летел (из Австрии, что ли?). Вся соль, говорит Джано, в том, чтобы подготовить слушателей к совсем иному финалу — как в парадоксах Аристотеля — и закончить историю неожиданно. Тему генной инженерии он вдруг увенчивает анекдотом (Джано, однако, запрещает мне называть свою остроту анекдотом). Через четыре дня после отъезда нашего немецкого друга нам сообщили о его гибели в автомобильной катастрофе на шоссе между Франкфуртом, где он жил, и Дуйсбургом, где в мрачном здании университета имени Герхарда Меркатора ему предстояло сделать сообщение о конференции, состоявшейся в Сполето. Известие о его смерти, такой же нелепой, как любая смерть в автомобильной катастрофе, всех повергло в шок. Бедный Иоганнес, ведь он ходил по нашей земле всего каких-нибудь сорок семь лет и был на вершине творческой и профессиональной славы. Мы отправили телеграмму, а затем и письмо его жене, пребывавшей в безысходном отчаянии. Как долго переживаешь из-за смерти друга? Этот симпатичный немецкий журналист был скорее нашим добрым знакомым, чем настоящим другом, но его внезапная гибель так сильно поразила нас, что мы не позволили себе ее обсуждать — безмолвие казалось нам лучшим способом выразить свое сострадание. Именно смерть и перевела его в разряд наших друзей. Джано продолжал рассказывать историю о двуглавом орле с бессознательным чувством неловкости, поскольку ее автора уже не было в живых. Я слушала Джано, блиставшего этим анекдотом, и чувствовала, что ситуация изменилась. У меня в ушах все еще отдавался металлический скрежет, сопровождавший смерть бедного Иоганнеса на ночном асфальте, и отчаянный крик умирающего. Мне хотелось сказать Джано, чтобы он оставил орла в покое, но я боялась обидеть его, упрекнуть в отсутствии чуткости. Джано снова и снова повторял свой рассказ, а у меня в ушах сквозь его слова неизменно слышался далекий металлический скрежет на шоссе между Дуйсбургом и Франкфуртом. И я притворялась, будто мне смешно, как всегда — чтобы не обидеть его. Джано очень строг, когда речь идет об урбанистике, предмете, который он преподает на факультете архитектуры «Валле Джулия», и ужасно наивен во всем, что касается человеческих и светских отношений. Возможность рассказать этот и другие анекдоты (он упорно называет их «парадоксами») позволяет ему принимать живое участие в компании друзей или у нас дома, а главное — игнорировать всем известные четыре гнусные рожи, появляющиеся на телеэкране и на страницах газет. Всякий раз они вызывают у него серьезную аллергическую реакцию, надрывный кашель и приступ астмы; так что по совету нашего врача я всегда держу дома или в сумочке, если мы куда-нибудь выезжаем, флакончик «Бентелана». Но только кортизон и адреналин могут помочь при анафилактическом шоке, который случился у Джано однажды вечером, когда на экране появилась первая из этих рож — ну что твой индюк с надутой грудью, уверенный, будто он «копается в истории, а не в дерьме», как успел изречь Джано прежде, чем потерял сознание. Должна признать, что в любом варианте — с дождем или со снегом — Джано умел весьма элегантно преподнести анекдот, о котором я говорила выше. Он всегда мог создать атмосферу ожидания, рассказывая о небольшой группе благородных хищников так, словно он сам при этом присутствовал и мог лично засвидетельствовать удивление постоянно торчащих на своих местах обычных «орлов» при виде новоявленной двуглавой птицы. Последний раз во время обеда с друзьями-архитекторами он даже назвал размах крыльев двуглавого орла: два метра двадцать сантиметров. Как явствует из учебников орнитологии, таковы параметры королевского орла, который в данном случае (коли речь идет о Габсбургах) имеет право на титул Императорского. Джано уже забыл о бедном Иоганнесе Вестерхофе и об ужасной аварии, в которой тот лишился жизни. Джано. Но не я. Меня до сих пор преследует ужасный металлический скрежет и терзают воспоминания о моих бесполезных призывах отказаться от сигарет, которые Иоганнес курил не переставая: две пачки в день этих смертоносных «Мальборо». Меня всегда беспокоило состояние легких бедного милого Иоганнеса. Джано обладает счастливой формой рассеянности. Я хочу сказать, что его рассеянность никогда не наносила ущерба ни ему самому, ни окружающим. В доме друзей, архитекторов-модернистов (которых я ненавижу так, как они ненавидят все старинное), позавчера вечером он в очередной раз стал рассказывать анекдот о двуглавом орле. Я без слов призвала его к сдержанности, опустив взгляд и наморщив лоб. Джано сразу же меня понял и сменил тему. Только, пожалуйста, не думайте, будто Джано идиот. Он просто неисправимый простак. Что да то да. Я зову его Джано, а не Джанантонио с тех пор, как мы поженились — два десятка лет тому назад (а точнее — двадцать два года), и теперь все тоже зовут его Джано,[1 - Giano — по-итальянски Янус. (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, — прим. перев.)] даже в университете. Злые языки утверждают, будто я подсознательно присвоила мужу имя двуликого римского бога Януса, подчеркнув тем самым двойственность его натуры. Не думайте, это совершенно невинное и случайное совпадение: просто сокращение от Джанантонио и словно написано у него на лбу от рождения. Недолго думая, я так и сказала себе: буду звать его Джано. Но вот эта история с двуглавым орлом как будто вбила гвоздь в шаткое равновесие, которым отличалось наше супружество. Я сказала «шаткое» намеренно, потому что и я, и Джано оба стараемся не копаться в секретах и «гвоздях», которые каждый из нас тайно держит про себя и которые, выйди они когда-нибудь наружу, могли бы привести к катастрофе. Наше спасение — ложь. Простое средство поддержать наш брак. Иногда я лгу даже самой себе: это что-то вроде упражнения дзен, которое возвышает меня над грубой и гнетущей реальной действительностью. Например, я всеми силами постаралась вычеркнуть из памяти связь Джано с Патрицией, ненасытной вдовой одного его коллеги, которая сохранила некоторые чертежи и документы мужа. Ей хотелось знать, нельзя ли где-нибудь опубликовать их, ну, например, в журнале «Диагональ», издаваемом факультетом архитектуры; во всяком случае, она уговорила Джано помочь ей составить каталог работ. Джано жаловался мне на эту обременительную просьбу, но не мог отказать в помощи бедной вдове. Между делом бедная Патриция затащила его к себе в постель, о чем мне сообщила одна приятельница, узнавшая по секрету правду от самой этой грязной твари. Два месяца послеобеденного секса с трех до пяти. И еще два месяца не в библиотеке палаццо Венеция, а дома у Патриции на пьяцца деи Мерканти в Трастевере, на третьем этаже старинного неуклюжего здания. Сплошное каждодневное наставление рогов, настоящий сексуальный марафон. Как знать, возможно, все это сплошные выдумки, злостные сплетни. Не копайся в них, говорила я себе, пусть все будет как есть, скорее плохо, чем хорошо. В те дни, когда Джано ведет занятия в «Валле Джулия», я тоже, конечно, не сижу дома словно сурок. Первым делом сами туфли начинают передавать ногам беспокойство, так и тянут к двери, на улицу. Я выхожу и начинаю бродить по городу. Выставка, разглядывание витрин на виа Фраттина, супермаркет, какой-нибудь фильм в центре, мороженое на пьяцца Навона или возле Пантеона. Нравится мне болтаться по городу; я шагаю быстро и легко, летом стараясь выбирать теневую сторону и не наступать на расшатанную брусчатку, чтобы спасти каблуки. Я знаю ее наизусть на улицах всего исторического центра. По виа Джустиниани, пьяцца деи Капреттари, виа Тор Миллина и виа Арко делла Паче лучше не ходить. Один каблук я уже оставила в Трастевере между двумя булыжниками на виа Сан-Франческо-а-Рипа. Придется, вероятно, несмотря на мой средний рост — метр шестьдесят два сантиметра — перейти на желтые спортивные тапочки (их мне подарил архитектор Зандель). В туфлях на каблуках я становлюсь выше сантиметров на шесть. Потом я возвращаюсь на виа Сан-Франческо-а-Рипа — по-моему, самую красивую улицу в районе Трастевере с чудесной маленькой площадью и церковью в глубине улицы, и ищу магазин экологически чистых продуктов. Хочу купить соус из чистой сои, а не «Киккоман» — из сои явно генетически модифицированной. Нужного мне магазина я не нашла, зато нашла свой каблук, все еще торчавший между двумя булыжниками — и это спустя месяц с лишним! Помнится, в тот день я, такая вот хромоножка, завершила свою прогулку по Трастевере, где мне хотелось бы жить, поисками такси. Сколько воздуха на этой улице, сколько света! Уже существует проект уложить новую мостовую, так что мне не придется больше опасаться за свои каблуки. Я устала от нашего дома на виа дель Говерно Веккьо, где вокруг аристократического Кафе делла Паче выросли целые джунгли ресторанов дурного толка с шумной ночной жизнью. Но каблук, мой застрявший между булыжниками на виа Сан-Франческо-а-Рипа каблук, может, он — знак судьбы, зовущий меня в тот район? Надо поговорить с Джано насчет переезда в те края. Каблук, оставшийся именно там, что-то должен же значить. Не так ли? Долгая-предолгая история покрыла наш дом, что на виа дель Говерно Веккьо, толстым слоем пыли. И вот наступает момент, когда ты говоришь: хватит, хочется куда-нибудь переехать. Переезды обновляют жизнь, благотворно перемешивая нейроны и гормоны. Я всегда охотно выхожу из дома, иногда даже без всякого повода. Когда настроение хорошее, мне кажется, что я иду под горку, ноги несут меня легко, словно у моей обуви крылышки, как у бога Меркурия. Когда ноги передвигаются тяжело и все улицы идут в гору, я спрашиваю себя, какое нынче у меня настроение, и отвечаю — да, настроение гнусное. И оснований для этого сколько угодно. Прошу поверить мне: слово «гнусное» не преувеличение. Часто в центре встречаешь какую-нибудь приятельницу, потому что больше двадцати лет — ну не слишком ли? — мы с Джано живем на верхнем этаже старого здания на виа дель Говерно Веккьо, здесь, в квартале Парионе, светский центр которого находится на пьяцца Навона, а шикарный торговый центр — на Кампо-деи-Фьори. В общем, на выставке Тамары Лемпицки во Французской академии на Тринита-деи-Монти, я встретила Валерию. Мы стояли, не видя друг друга, перед одной и той же картиной, восхищенно глядя на мужчину в пальто и шляпе, опершегося локтем на роскошный автомобиль цвета меда с длинным радиатором и большими фарами, что-то вроде «Изотта-Фраскини». Не только на автомобиле, но и на пальто из верблюжьей шерсти, мягкой шляпе с опущенными полями, а главное, на лице этого человека с густыми седоватыми усами лежала безусловная печать двадцатых годов. Вот такой мужчина по мне, думала я, — вернее, был бы по мне, живи я тогда. Глядя во все глаза на картину, я воображала свою романтическую поездку с этим мужчиной на рычащей «Изотта-Фраскини» по залитой солнцем тосканской земле. Летят итальянские километры, проносятся мимо виноградники и кипарисовые аллеи, свежий ветер покалывает лицо, и вот наконец мы уже на холме, на окруженной деревьями вилле с распахнутыми дверями, и, охваченные желанием, взбегаем по ступенькам в большую комнату, бросаемся на кровать и предаемся любви с разнузданными воплями, как животные. В зале рядом со мной, локоть к локтю, стояла женщина, захваченная той же картиной, стояла неподвижно и молча, погруженная в те же любовные мечтания (стоя перед этой картиной, я изменяла Джано с фантастическим мужчиной двадцатых годов, с седоватыми усами и в пальто из верблюжьей шерсти). Вдруг мы повернулись лицом друг к другу. Это же Валерия! Мы знакомы уже сто лет, но никогда не общаемся, не считая случайных встреч вроде этой. Разведясь после года супружеской жизни, Валерия с тех пор живет свободно и по сей день, хотя ей уже за сорок, охотно предается бурным эротическим эскападам, восстанавливая старые связи. Говорят, что она не пропускает ни одного проходящего мимо мужчины — женатого или неженатого, все равно. Предпочтение, если это возможно, она отдает тем, кто моложе ее. Все считают ее симпатичной шлюхой. Короче говоря, мы обменялись с ней мнениями о выставке, и не столько о картинах, смахивающих на плакаты: просто у нас обеих вызвали энтузиазм те прилизанные мужчины двадцатых годов, любовно выписанные Лемпицки. Когда эта тема была исчерпана, говорить нам стало не о чем, и я вдруг, движимая каким-то смутным инстинктом, спросила у Валерии, не слышала ли она анекдот о двуглавом орле. Короткий и весьма уместный для рассказа в компании. — Я знаю, — ответила Валерия, — он очень забавный. Странно, что Валерия его знает, подумала я и спросила, от кого она слышала. На какое-то мгновение Валерия растерялась, но быстро взяла себя в руки. — От одного моего немецкого приятеля… несколько дней тому назад. — В таком случае, — спросила я, — ты не знала Иоганнеса Вестерхофа? — Нет, а кто это? — Тот, кто рассказал этот анекдот нам. Журналист из «Франкфуртер альгемайне». — Нет, не знала. Мне рассказал его один агент Дойче Банка, с которым я познакомилась в Тоди, у друзей. По замешательству Валерии и по тому, как она поспешила прервать разговор и откланяться, я поняла, что это ложь. Почему она лгала? Да ясно же: анекдот она слышала от моего мужа, которому, конечно, и в голову не пришло сказать мне, что он виделся с Валерией. Если он скрыл от меня встречу с Валерией, что мне теперь прикажете думать? Ничего хорошего. Но следует быть осторожной, не надо предаваться мукам ревности. Не исключено, что Джано рассказал ей его по телефону. А может, даже тот самый агент Дойче Банка? Почему бы и нет? Спокойно, сказала я себе, спокойно, Кларисса. Джано Кретинка, тысячу раз кретинка. И зачем только Валерия сказала Клариссе, что слышала анекдот про двуглавого орла! Прямо в лужу вляпалась, кретинка. И зачем только приплела какого-то агента Дойче Банка? Вторая глупость — сказал я ей — еще хуже первой, потому что запросто обнаруживает немецкое происхождение анекдота, а главное, потому, что этот самый агент немецкого банка действительно существует; у него тоже дом в окрестностях Тоди, и Клариссе ничего не стоит его отыскать. В этом случае мне действительно могут грозить неприятности, но, к счастью, моя жена по природе ленива и, возможно, не горит желанием узнать то, что она уже и так подозревает, то есть что мы встречаемся с Валерией. Кларисса ничего мне не рассказала об их встрече во Французской академии. Но с тех пор, как она поняла, что именно я рассказал Валерии анекдот о двуглавом орле, она достает меня своей притворной ревностью, которая, впрочем, может выглядеть как признак подлинного чувства. Это похоже на игру, кто кого обманет, на спектакль нашего супружеского театрика, на любовную интригу, в конце концов. Когда я читаю лекции у себя в университете, то выключаю сотовый телефон, и она посылает мне короткие эсэмэски. «Позвони после лекции». Если после лекции я не звоню, то дома она не дает мне покоя. «Почему ты не позвонил?», «Где ты был?», «С кем встречался?», «Положил глаз на какую-нибудь студентку?» При этом Кларисса корчит хитрую гримаску, мол, она и так все поняла, но уже простила меня. Истинное положение дел проще. Кларисса очень умна и знает, что насчет студенток можно не беспокоиться. Вот за это притворное благородство я просто влюблен в нее. Какая тоска была бы без Клариссы! Какие еще студентки? Избави бог. Я знаю, что это игра, позволяющая уклоняться от серьезных разговоров, которых мы оба избегаем: никто из нас не хочет открыть дверь четырем всадникам Апокалипсиса. Я отвечаю с показной рассеянностью — это самый простой способ успокоить ее притворную ревность, которой она прикрывает, как знать, ревность настоящую. Мы всегда жили во лжи, и нас это устраивает, и устраивало обоих до тех пор, пока эта проклятая история с двуглавым орлом не заставила Клариссу догадаться о моих тайных встречах с Валерией. Минуточку, я даже думаю, что Кларисса и раньше о них знала, но делала вид, будто не знает. Только теперь она не может прикидываться, как прежде, незнающей, то есть изменила степень своего притворства. Клариссе отлично известно, что Валерия никогда не упустит подходящего случая и что, если мы встретились один раз, все ясно, как дважды два четыре. Но почему Кларисса ничего не рассказала мне о своей встрече с Валерией на выставке Лемпицки? Она говорила с восторгом о том, как восхитительны мужчины и женщины двадцатых годов и их автомобили. Конечно же Лемпицки очень нравились мужчины, это сразу видно по ее картинам: сплошные красавцы, элегантные такие. Может быть, Клариссе удобнее верить, что анекдот о двуглавом орле рассказал Валерии не я, а действительно тот тип из Дойче Банка. Поэтому она никогда не постарается узнать правду: правда ее не устроит, это было бы началом разрыва, можно даже сказать — началом катастрофы, которая не нужна ни ей, ни мне. Мы оба любим, и, как говорит Кларисса, сохранение нашего супружества — это категорический императив. Я совершенно не верю, что Кларисса мне изменяет, и повторяю себе это ежедневно. Но я знаю также, что на каждое утверждение всегда найдется опровержение. Часто, уходя пешком за каким-нибудь пустяком, Кларисса пропадает надолго. Иногда на три часа и даже больше. То и дело она возвращается домой с совершенно бесполезными покупками, например, зимой с защитным кремом от загара, средством для мытья окон, банками пчелиного воска, кучей всяких средств для уборки квартиры и мыла, которые накапливаются в кладовке и которых могло бы хватить нам лет на пять-шесть. Несколько дней тому назад она вернулась домой с огромным количеством йогурта, который мы оба не любим, но Кларисса сказала, что он продавался с большой скидкой и обошелся ей вполовину дешевле. И все это чтобы доказать мне, что она была в супермаркете на виа Монте делла Фарина или в «Кооп» на пьяцца Кавур. Кларисса обожает супермаркеты. Если я спрашиваю, почему она так долго пропадала, она обычно отвечает, что заглянула в супермаркет, но часто говорит, что встретила приятельницу, а я делаю вид, будто верю ей. Можно ли встречать приятельницу, всякий раз выходя из дома? Н-да. Почему, когда я выхожу из дома, что-то никто мне не встречается. А ходим мы с Клариссой примерно по одним и тем же улицам. До Пантеона в одну сторону, до Кампо-деи-Фьори в другую, потом по виа деи Коронари, виа ди Панико, виа Томачелли, виа делла Скрофа и так до виа дель Говерно Веккьо, где мы и живем. Кларисса говорит, что я рассеянный и к тому же зрение у меня немного расфокусировано. Пусть Кларисса острит, но я действительно рассеянный, и мои диоптрии оставляют желать много лучшего. После смерти Вестерхофа мне не следовало бы рассказывать анекдот о двуглавом орле, но, похоже, Клариссу он все еще забавляет, а если я перестану его рассказывать из-за смерти немецкого журналиста, получится, будто я упрекаю ее в черствости. Кларисса Неужели Джано ревнив? И все-таки, что он делал, сидя в одиночестве в кафе у Пантеона, под мемориальной доской отеля «Соле», гласящей «Здесь жил Лудовико Ариосто»? Отсюда виден вход в студию архитектора-урбаниста Федерико Занделя, нашего приятеля, с которым мы часто видимся и который, пользуясь любым случаем, осыпает меня неуместными комплиментами в присутствии Джано, комплиментами, выглядящими невинными именно потому, что они показные. Этакая светская игра, которая льстит мне, но, слишком затянувшись, стала раздражать Джано. Так было как-то вечером после ужина в саду одного дома на Монте Марио, куда нас пригласил знакомый журналист из «Коррьере делла сера», когда Джано против воли был вовлечен в политическую болтовню об Ираке. Зандель взял мою руку и долго держал ее в своей. Невинный ласковый жест двух старых любовников. Сплошное притворство. Однажды, провожая нас, Зандель вел нас по лестнице Американской академии на Яникульском холме, держа меня за руку, тогда как Джано, отстав на несколько шагов, шел рядом с женой Занделя: этакий виртуальный обмен женами. Но жена Занделя, Ирина, никак уж не могла возбудить во мне ревность. Она высокая, худая, лишенная форм и похожа на фонарный столб, что бы на ней ни было надето. Но поскольку она высокая и худая, мужчины говорят, что она красива. Джано решил было за ней поухаживать, хотя бы в отместку за ухаживания Занделя, но в его голосе слышались угрожающие металлические нотки, несмотря на видимое и горячее желание изобразить легкость. Ирина очень богата (акции одной крупной страховой компании), тут вопросов нет. Богатство — призрак, который никто не в состоянии выразить в цифрах, но, как говорят, у него множество нулей. Похоже на то, что Зандель с Ириной живут на ренту с ренты. Зандель не занимается этим богатством, находящимся под управлением жены, да и вообще никакого влияния на жизнь семьи он не оказывает. В тот день на мне был плащ из индийского шелка «мохтар», и Зандель превозносил эту ткань — такую нежную на ощупь, более тонкую и мягкую, чем бархат. Я сказала, что и блузка на мне из того же индийского шелка. Он сильнее сжал мою руку в знак того, что понял меня. Наши отношения строились на таких невинных аллюзиях, которые, однако, могли быть прелюдией… к чему? (И когда только я перестану притворяться перед самой собой?) Нет, ничего, я верна Джано, даже если он спит с Валерией (но, честно говоря, обманывая себя, верю, что не спит). Так, неприятное и легкое подозрение. По-видимому, Джано выбрал эту стратегическую точку — кафе у Пантеона, чтобы проверить, не пройду ли я ненароком по этой улице и не зайду ли случайно в студию архитектора Занделя. Я увидела мужа издали и прошла мимо входа в студию Занделя, даже не взглянув в ту сторону, потом свернула к корсо Ринашименто, стараясь не слишком приближаться к кафе, где Джано засел как охотник, изготовившийся к охоте на водяных курочек. Водяной курочкой в данном случае была я. Я легко сбила его со следа, непринужденно направившись к корсо Ринашименто. Странное совпадение: я случайно узнаю, что Джано тайно встречается с Валерией, а Джано тотчас же начинает следить за мной — ему надо убедиться, что я тайно встречаюсь с архитектором Занделем. Такая симметрия меня будоражит. Но не слишком. Джано Хотелось бы мне все-таки знать, почему Кларисса прогуливается мимо подъезда, в котором находится студия архитектора Занделя. Может, она надеется встретить его? Или она оказалась там случайно? Я не хочу строить нехорошие предположения, ибо уверен, что она выше подобных подозрений. И все же мне хотелось бы знать, почему она прошла мимо студии Занделя, ведь студия эта не по пути от виа Говерно Веккьо, где мы живем, до Кампо-деи-Фьори, куда, по словам Клариссы, она направлялась, выходя из дома. Может, мне стоит поверить, что она оказалась там случайно? Не знаю, что она находит в таком типе, как Зандель? У него бледное, невыразительное лицо, но за этой внешностью кроется какое-то ехидство. Лицо без морщин, сердце без страсти. Кларисса называет его вид постмодернистским. Не знаю, что она вкладывает в это определение. Вызывает ли это у меня беспокойство? Ну, если для нее так важна видимость, тогда я молчу, и давайте оставим этот разговор. По правде говоря, я совершил глупость, оставив на дисплее номер телефона Валерии (вот проклятая память у этого «Свотч»). Кларисса, случайно увидев номер, спросила, куда это я звонил, когда она ходила в аптеку. Я выкрутился, сказав, что говорил со студентом, который готовит для меня материал об архитектуре и урбанистике в Риме после объединения Италии и прихода пьемонтцев. Как полагается, я украсил свою ложь правдоподобными подробностями. Зря импровизировал. Кларисса, к счастью, не узнала номер Валерии, да и как она могла его узнать? Но, поняв, что я рассказал Валерии анекдот о двуглавом орле, Кларисса насторожилась, и мне следует быть более внимательным. Кларисса Я никогда не говорила Джано, что двадцать три — двадцать четыре года тому назад между мной и Занделем что-то было. После помолвки с Джано я ездила отдохнуть в Порто Санто-Стефано с компанией друзей, в которую входила и Валерия, еще тогда славившаяся греческим носом и выдающимся задом. Валерия эта была ненасытна. Она металась между одним молодым архитектором и журналистом из «Мессаджеро» и, в конечном счете, спала с обоими. Архитектор Зандель был, между прочим, владельцем квартиры на тамошней виа деи Фари, где мы все и расположились, и его очень раздражало, что Валерия трахается с журналистом из «Мессаджеро». Он — собственник по характеру — переживал из-за того, что его гостья изменяет ему, и готов был выселить всех нас из своего дома и положить таким образом конец нашим каникулам. А между тем он настойчиво ухаживал за мной. И я не смогла устоять. С моей стороны это было чем-то вроде беспечного прощания с девичеством — похоже на то, как поступают мужчины за несколько дней до свадьбы. Не могу сказать, что мне была несимпатична идея увести мужика у Валерии и, в то же время, спасти наш отдых у моря. Потом, получив удовлетворение под простынями, архитектор Зандель сказал мне, что Валерию все зовут «девушкой из кондоминиума» из-за ее привычки путаться одновременно с несколькими мужчинами, и я до сих пор помню это прозвище. В общем, я на своем опыте убедилась, что от этой женщины надо держаться подальше из-за ее откровенной тяги к женатым мужчинам. В скобках замечу, что к концу отпуска, в момент расставания, я чувствовала себя неловко, потому что забыла имя Занделя, которому была обязана короткой, хоть и приятной близостью. В свое оправдание могу сказать, что в это время я как-то непроизвольно заменяла фамилией имя Занделя. Увидела его вновь я много лет спустя, уже как коллегу моего мужа, и кто знает, помнил ли он еще ту девушку, которую когда-то в Порто Санто-Стефано… и так далее, и так далее. Ну какого черта я все это пережевываю! Архитектор-урбанист Федерико Зандель ухаживает за мной академически корректно и никогда даже не намекнул на ту нашу далекую встречу. Ему все так же принадлежит дом в Порто Санто-Стефано, и он временами приглашает нас туда, но предпочитает в августе сдавать его за шесть тысяч евро, а на эти деньги ездить с женой Ириной отдыхать в каком-нибудь новом месте: Сардиния, Корсика, Греция, Турция, Красное море. Джано не знает этого, но последнее время Валерия по старой привычке уделяет внимание мужчинам моложе ее, например, профессоришке из «Сапьенцы», который попросил ее перевести какую-то статью с немецкого и в тот же день оказался на ней голышом в постели. История эта облетела весь университет, после чего просьбы о переводе с немецкого так и посыпались. Теперь она подкатывается к Джано. Или уже подкатилась? В этом неприятном случае мне остается только помалкивать. Вчера утром, часов около десяти, надевая шарф, чтобы выйти из дома, я увидела за приоткрытой дверью ванной комнаты спину Джано, наклонившегося над раковиной и обхватившего голову руками. Я стояла тихо и увидела, что он плачет и плечи его вздрагивают от всхлипываний. Мне захотелось тут же окликнуть его, но я отошла на цыпочках, чтобы он не заметил моего присутствия. Уверенности, что я поступаю правильно, у меня не было, но инстинкт подсказывал, что лучше мне не показываться, что, может быть, Джано не хочет делиться со мной своими переживаниями и проблемами: в противном случае он бы не стал их замалчивать. И все же меня очень удивили эти отчаянные рыдания, ибо, насколько я понимала, у Джано не было никаких оснований для этого ни дома, ни вне семьи. И вдруг меня осенило: а что, если эти всхлипывания всего лишь спазмы смеха? Понять было трудно, и вопрос этот камнем лег мне на сердце. Во всяком случае, я не могла спросить его самого: он упрекнул бы меня в том, что я за ним подглядываю, а это уже самый постыдный поступок в супружеской жизни. В общем, так я и не решила дилемму, касающуюся столь неожиданного и загадочного растрачивания нейронов. Но в конечном счете я пришла к выводу, что рвать на себе волосы из-за этого не стоит. Джано Мы с Клариссой составляли список знакомых, умерших от СПИДа — новой чумы нашего времени, и оба радовались, что нас не коснулось сие проклятие, болезнь, в основном поражающая поколение наших детей. Мы часто играем в эту зловещую и не иссякающую игру, добавляя последние печальнейшие сведения, но с некоторых пор наш мортиролог пополняется жертвами не только этой инфекции и другой злокачественной болезни, но и вообще жертвами разнообразных смертельных недугов. Это интереснее, чем ходить в кино. Пара часов превосходного отдохновения. Не знаю, как именно повернулся бы разговор, но Кларисса вдруг сказала, что у профессора Занделя только одно легкое, оставшееся после операции, перенесенной им много лет назад. Значит, и он может быть на примете. — А ты откуда знаешь? — Кто-то мне сказал. Не помню уже кто. Может, Валерия, когда я встретила ее во Французской академии. Похоже, она с ним спала, а может, и сейчас спит, ведь это же Валерия. Ну да, именно она и сказала мне, что у Занделя одно легкое. Ясно, что Кларисса хотела дать мне понять, что между Валерией и Занделем что-то продолжается. Дыма без огня не бывает. Я не выказал своего раздражения и переменил тему, потому что когда речь заходит о Валерии, сразу же дело становится весьма рискованным. Но что имела в виду Кларисса, сообщив мне об удаленном легком? Что архитектор Зандель конкурент неопасный? И, должно быть, у них с Валерией близкие отношения? — А с виду, — сказал я, — он так и пышет здоровьем. — Но он же зеленый, как лимон. — Он бледен, согласен, но бледен от природы. И ничего это не значит. — Что-то, наверное, значит, если у него одно легкое. С виду не скажешь. Но дышит-то он вполсилы. — Меня это мало трогает. Он много работает за границей, занимается приведением в порядок дорог и тротуаров в исторических городах. В Амстердаме, Гамбурге, Кельне и Цюрихе. А когда он представил свой проект для исторического центра Рима, его коллеги только посмеялись. Но, судя по всему, муниципалитет даст ему лицензию на восстановление тротуара в районе от пьяцца дель Пополо до виа Кондотти и виа ди Рипетта. Самый элегантный район Рима, золотое дно. Когда в муниципалитете Рима, готовясь к наступлению Святого года,[2 - Наступление Святого года католическая Церковь начала праздновать 24 декабря 1999 г. (Прим. ред.)] решили перестилать мостовую и тротуары от пьяцца Арджентина до пьяцца ди Пьетра, то проконсультировались с Занделем. А он посоветовал импортировать базальт и булыжник из Китая, потому что там в десять раз дешевле. В муниципалитете были удивлены: получается, что паломникам в Святой год пришлось бы ходить по коммунистической мостовой. Но потом низкая цена и качество китайских товаров взяли верх. В общем, Зандель сделался международным специалистом по мостовым и тротуарам, и, судя по всему, его последней амбициозной целью стал Нью-Йорк. Тротуары как последний ресурс общества, пребывающего в растерянности и депрессии. Двигаться, ходить. Тротуар как метафора, по нему Зандель победоносно шествует с бумажником, до отказа набитым евро. — Ты иронизируешь над коллегой и приятелем. — Нет, нет, тротуары украшают город, позволяют гражданам не просто передвигаться по городу, но и прогуливаясь, вести беседы, как делали в Древней Греции философы-перипатетики, но главное — тротуары дают Занделю блестящие и звонкие евро, как монеты Пиноккьо. И это приятно, потому что деньги хорошая штука. К тому же у него еще очень богатая жена. — Ты упрекаешь меня в том, что я небогата? Я обнял Клариссу, чтобы извиниться за эту непроизвольную оплошность. И добавил: — Несмотря на отсутствие одного легкого, у Занделя, кажется, куча любовниц. Удар под дых. Кларисса промолчала. Она умирала от любопытства, но сдержалась и не задала ни единого вопроса. Вот умница. Кларисса Не пойму, откуда Джано черпает некоторые сведения. Может, он их придумывает? Я и виду не подала, когда он сообщил о многочисленных любовницах Занделя. А что, если это правда? Если каждый раз, когда он не может увидеться со мной из-за каких-то, как он говорит, деловых встреч, он закрывается в комнате рядом со своим кабинетом и трахает какую-нибудь свободную в данный момент синьору. Секретарша — его сообщница, когда в этой комнатке я (вот, проговорилась), но точно так же она может ровным тоном ответить и мне по телефону, что синьор архитектор вышел куда-то. А его ненормальная жена что делает? Спит, что ли? Красивая (так говорят, но мне она кажется какой-то деревянной), богатая дура. Но мне ли жаловаться? Разве мне нужно, чтобы она была умна и хитра? Главное, что Зандель продолжает оказывать знаки внимания мне, когда мы бываем втроем с Джано — такое вот притворство, чтобы скрыть правду. А я продолжаю игру в ухаживание, шучу и притворяюсь польщенной. Через неделю у нас будет целых три свободных дня, так как Джано поедет в Страсбург на конгресс, посвященный «Городу будущего». Джано всегда остерегается всякой заразы в мире. Ревность тоже зараза, но есть зараза и похуже. У него прямо конвульсии начались, когда Соединенные Штаты отвергли Киотский протокол. Посыпались проклятья, нападки, оскорбления. С тех пор он отказывается от всех американских напитков и исключает хлопья «Келлогс» из трансгенной кукурузы на завтрак. Когда заболели солдаты, которые контактировали с боеприпасами, содержащими обедненный уран, американцы с безнаказанной наглостью заявили, что Ирак тоже пользовался таким оружием. Браво! — говорит Джано. Еще им пришлось сквозь зубы признать, что они сбрасывали в Фалуйя бомбы, начиненные белым фосфором, и то после получения свидетельств от морских пехотинцев и показа по телевидению обугленных тел. Брависсимо! К тому же они продолжают как ни в чем не бывало производить аэрозоли — изящный вклад в разрушение атмосферы. Во сне Джано бормочет странные непристойные ругательства в адрес озоновых дыр. Джано На конгрессе, посвященном «Городу будущего», где все ждали моего доклада о деконструктивной урбанистике, я положительно отозвался о городе в форме звезды с жилыми «лучами», пространства между которыми отводились под сады. Кольцевые дороги, связывающие главные лучи, должны пересекать и жилые кварталы, и сады. Большая окружная в Риме, венский Ринг, четыре концентрических кольца Пекина подходят только для городов, построенных в соответствии с общепринятыми традициями. Город будущего с самого начала должен строиться в форме звезды — или шестиконечной звезды Давида, или пятиконечной звезды Соломона, или в форме Розы ветров с восемью или сколько угодно лучами, обязательно связанными между собой кольцевыми дорогами. Они-то и разделяют городские районы. Каждая связующая радиальная дорога должна быть с односторонним движением либо от центра к вершине луча, либо, наоборот, от вершины к центру. Предусматривается, что эти правила можно будет немного нарушить, чтобы избежать всегда подстерегающего нас унылого однообразия. Некоторые сбои и ошибки идут лишь на пользу здоровью мира. Метрополитен прорежет город в четырех основных направлениях (на север, юг, запад и восток) и будет панорамным, надземным и монорельсовым, как диснейлендовский в Лос-Анджелесе. Будущее далеко, говорил я, так что пока еще можно вносить коррективы в традиционный план города, постепенно прибегая к новациям. Не следует упускать из виду программу-максимум, а между тем выполнять программу-минимум. Я дополнил свой доклад соображениями о том, что нужно учитывать направление ветра при расчетах высоты, наклона и формы строений, чтобы не повторить ужасной ошибки, допущенной в Риме после войны, когда слишком высокие здания EUR[3 - EUR — квартал современных зданий, построенных для Всемирной римской выставки, не состоявшейся из-за начала Второй мировой войны.] перекрыли путь понентино — свежему ветерку с моря. Что, в общем, ухудшило климат столицы и создало в историческом центре города застойные зоны ядовитого воздуха, содержащего окись углерода и убийственную тонкую пыль: стоишь, очарованный видом Пантеона, а они тихой сапой внедряются в твои легкие. Легче осуществить мой проект в Африке: города там часто являют собой бесформенные скопления хижин и лишь дожидаются сноса и перестройки в соответствии с разумными планами. Или в Китае, где города придумываются с нуля. Теперь об энергетике: в Городе будущего электрической энергией и газом будет снабжаться огромное центральное устройство, что-то вроде водонагревателя в ванной; оно обеспечит горячей водой всю территорию города. Каждая квартира сможет подсоединяться к трубам горячего водоснабжения и получать горячую воду точно так, как газ или электричество. Между прочим, мой импровизированный доклад, значительную часть которого я построил на заметках, привезенных из Рима, вызывал оживленные аплодисменты. Но в ходе дискуссии выступил один молодой российский урбанист и поздравил меня с тем, что будущее, как он понял из доклада, еще далеко (а что, завтра тоже далеко?), и с тем, что я изобрел велосипед: в Москве в каждом доме есть центральное горячее водоснабжение — именно это я хотел видеть в своем образцовом Городе будущего. Тут мне стало неловко: как же меня не проинформировали о столь важном достижении Москвы? Я посетил этот город только один раз, и мне показалось, что нам, в Италии, нечему учиться у московских градостроителей. Я ответил осадившему меня коллеге, с иронией заметив, что охотно уступаю русским первенство в деле изобретения центрального водоснабжения и знаю много других достижений московской урбанистики, — например, сталинские улицы шириной в двести — триста метров, однако там нет трамваев или автобусов, перевозящих граждан с одной стороны улицы на другую. Перепалка продолжалась еще немного и, по мнению делегатов, была самым захватывающим моментом конгресса. Я же счел ее самой пошлой. Пошлым было замечание российского делегата, и таким же пошлым был и мой ответ ему. Я до сих пор не понимаю, как я позволил затащить себя в эту пропасть пошлости, но таков уже был постыдно низкий уровень знаменитых урбанистов, съехавшихся в Страсбург со всех концов земного шара. Во время ужина с участниками конгресса я мило беседовал с иронично настроенным российским урбанистом, и все шло спокойно, пока к нам не присоединился мрачный итальянский делегат с бородкой, подстриженной в форме секиры. Как только он сел за стол, я поднялся, почувствовав вдруг симптомы аллергической непереносимости. Некоторые коллеги, поняв, что за аллергия побудила меня к бегству, последовали моему примеру и тоже встали из-за стола. Не впервые я испытываю эти параполитические недомогания. Это просто настоящая болезнь, о которой я говорил даже с врачом; он прописал мне две таблетки «Лароксила» в день. От этого антидепрессанта мне было ни жарко, ни холодно. Главное, конечно, сказал врач, убрать причину. Можно подумать, что речь не идет о половине итальянцев. И еще он сказал, что моя мучительная политическая аллергия со временем может спровоцировать язву желудка: он уже лечит несколько таких больных. В общем, врач объяснил мне, что у меня латентная язва, парадоксальная болезнь, поражающая в основном субъектов, которые выдают соматические реакции за серьезные неприятности. После ужина и моего бегства из ресторана я отправился пешком к своему «Отель Катедраль», маленькому отелю в центре пешеходной зоны Страсбурга, прямо напротив собора Нотр-Дам. В номере на двоих, который я заказал еще из Рима, я застал Валерию, приехавшую поездом после обеда, как мы и договорились. Я не сумел скрыть своего плохого настроения из-за того, что случилось на конгрессе и потом в ресторане. Когда я рассказал ей о перепалке, в которую меня втянули, она нашла ее забавной. Я простил ее за безразличие, — так же как простил тех известных урбанистов, которые аплодировали мне после доклада, — и не стал упрекать ее, чтобы не испортить эту нашу тайную встречу вдали от римской жизни. Я никогда не говорю Валерии о моей тяжелой политической аллергии; в этих случаях я разряжаюсь на Клариссе, которая выдерживает любые мои жалобы, потому что считает меня в известной мере мнимым больным. К сожалению, она не понимает, что нередко мнимые больные умирают именно от мнимых болезней. Надеюсь, что ночь, проведенная с Валерией, не разочаровала ее. Встреча в маленьком «Отель Катедраль», — сплошь деревянные панели, парча, расписные обои, — странная атмосфера дома свиданий, должна была бы усилить мою агрессивность, получившую отпор на конгрессе. Но нет, вместо нее пришла теплая, приятная любовная рутина. — Представь себе, какая тоска — жить в таком маленьком тихом городке, как этот. — Можно наконец было бы держать окна открытыми, — сказала Валерия. — Предпочитаю Рим, пусть с закрытыми окнами. — Сейчас в Риме можно задохнуться от жары. Сентябрь — самый жаркий месяц в году. — Июль тоже самый жаркий месяц в году. И август тоже. Валерия кивнула с улыбкой. Каждая попытка поговорить с Валерией завершается очаровательной и радующей душу абсолютной глупостью. Бродя по окрестным улицам в поисках кафе, где можно было позавтракать, чтобы не сидеть в унылом гостиничном зальчике, мы прошли из конца в конец пестрый и пышный цветочный базар на пляс дю Шато. Триумф цвета и ароматов. Я преподнес Валерии букетик цикламенов, не очень большой и такой душистый. Прогулка была почти безмолвная. Несмотря на свой холостяцкий образ жизни, чего она, впрочем, не скрывала, Валерия ухитрялась своим присутствием, одним своим присутствием зачеркивать шлейф прошлого, который часто портит настроение многих синьор и синьорин, не сумевших создать свою прочную личную жизнь. И всего-то короткая прогулка двух довольных друг другом людей, хотя здесь, в Страсбурге, мы оба вели себя несколько искусственно — я больше, чем она. Я чувствовал себя спокойным и бездумным, хотя и слегка глуповатым. Вот они, чудеса географии: в Страсбурге, под этим свинцовым небом, таким нависающим и таинственным, я смотрел на Валерию невинным взглядом: все вокруг было для нас новым. Вспоминаю сегодня то ощущение счастья, разлитое в пустоте, и в памяти вдруг воскресает то же самое чувство, какое я испытывал во время поездки в Нью-Йорк с Клариссой. Мы ходили по холодным улицам, ходили быстро, как два тупых пустоголовых туриста, счастливые оттого, что мы вместе в этом городе и не нужно разговаривать, каждому довольно присутствия другого. Как же повторяются подобные ситуации и ощущения в двух совершенно разных местах — Страсбурге и Нью-Йорке, но, главное, с такими разными людьми, как Кларисса и Валерия. Одно отличие: в Нью-Йорке мы с Клариссой видели радугу. Чувства тоже повторяются, говорил я себе, как времена года, и мы принимаем эти чередования в природе, не протестуя. Сколько весен, сколько лет, сколько осеней, сколько зим, и всегда потом все сначала. Сколько рассветов и сколько закатов. Кларисса Джано оставил на столе толстую тетрадь с выведенными на обложке черным фломастером буквами: Д и У — мрачными и строгими, как два могильщика. Ясно, что обозначают они два слова — «Деконструкция» и «Урбанистика», и мне, конечно, захотелось прочитать этот текст, чтобы побольше узнать о проектах Джано. Но едва раскрыв тетрадь, я тотчас же ее закрыла — не хотелось поступать невежливо и совать нос в его личные дела. Кроме прочего, почерк у Джано такой мелкий и непонятный, что мне пришлось бы основательно потрудиться. Ради чего, ради любопытства? Хотя, признаюсь, мне интересно познакомиться наконец с теориями и проектами мужа. Первые годы нашего супружества я очень переживала оттого, что понятия не имела о теории урбанистики Джано, которая вызывала большой интерес и за стенами университета. То и дело кто-нибудь пытался втереться ко мне в доверие, надеясь раскрыть бог весть какие тайны, проливающие свет на столь радикальную теорию урбанистики. Понемногу я научилась увиливать от вопросов, а теперь уже слишком поздно менять свою позицию, хотя вот на столе тетрадь, и есть возможность получить полную информацию о Деконструктивной Урбанистике. Дело дошло до того, что я сама пытаюсь что-нибудь узнать об этом у студентов, которые время от времени заглядывают к нам почитать книги из библиотеки Джано. С тех пор как Джано исписывает страницу за страницей своим не поддающимся прочтению почерком, его отрыв от реальной действительности и его отстраненность усугубляются с каждым днем. Я пыталась как бы между прочим задать ему пару вопросов об этой его работе, которой он уделяет два-три часа в день. Думала, что мой интерес придется ему по душе, но по его уклончивым ответам мне стало ясно, что не следует нарушать сосредоточенность, которой требует эта писанина. Зандель утверждает, что Джано поглощен сложными и противоречивыми идеями и все надеется найти какую-то точку соприкосновения своих урбанистических принципов с философией Хайдеггера, которая с некоторых пор вошла в моду и стала основным предметом всех его размышлений. «Человек думает, а Бог смеется», — добавил Зандель, цитируя Библию.[4 - В действительности это старая поговорка. (Прим. ред.)] Поздравляю. Но не надо думать, что я иронизирую над мужем. Я просто процитировала слова Занделя, который процитировал Библию. Если мне в голову и приходила мысль о его отношениях с Валерией — из-за того анекдота о двуглавом орле, — я убеждала себя, что человек, так увлеченный диалектикой и парадоксами, как Джано, вряд ли может иметь связь с легкомысленной и приземленной женщиной вроде Валерии — холостячкой по призванию или, может, из расчета — с этой опытной шлюхой. Джано просто непостижим. Даже эротика требует каких-то общих интересов и идей. А разве у этой толстозадой Валерии могут быть какие-нибудь интересы, какие-нибудь идеи? Да, Джано непостижим. Джано Я встретил в «Валле Джулия» архитектора Морпурго, читавшего в актовом зале лекцию об использовании городской территории в современном Токио. Это было почти повторение его доклада на страсбургском конгрессе о Городе будущего. Я поздоровался и горячо похвалил его доклад. Затем затеял с ним разговор, поскольку некоторые слова Валерии о возвращении в Рим у меня вызвали подозрения. На вопрос, как он ехал из Страсбурга, он ответил: — Фантастически! Потом он удовлетворил мое любопытство, описав во всех подробностях свою поездку в спальном вагоне с одной молодой женщиной, которую я тотчас узнал: то была Валерия. Морпурго — приятный мужчина, и легко понять, как он понравился своей соседке по купе. Правду о его приключении я понял и по некоторым деталям, описанным Морпурго: например, по чувственной привычке попутчицы совать язык в ухо партнера (личная подпись Валерии). — И ты не предложил ей встретиться в Риме? — Что ты, моя жена ужасно ревнивая женщина, да и попутчица моя замужем или что-то вроде того — так я понял. В общем, там какая-то постоянная связь. Я ждал, что меня охватит приступ ревности, но нет, мне стало ясно, что Валерию надо принимать такой, какая она есть, как женщину, способную иметь две параллельные любовные связи или, как в данном случае, готовую охотно позволить себе роскошь «мимоходом» провести ночь любви с архитектором Морпурго, хорошо понимая, что все начнется и окончится на узкой полке спального вагона. Никакой ревности, только неприятное щемящее чувство. Я спрашивал себя, нормальна ли моя реакция, или же я опять бегу по краю пропасти, как мне сказал однажды мой друг, пытавшийся заманить меня на кушетку психоаналитика. Нет, и еще раз нет. «Психоанализ и есть тот самый недуг, от которого он берется нас излечить», — сказал я ему, приведя знаменитый афоризм Карла Крауса. Во всяком случае, я решил ни слова не говорить Валерии об этой ее авантюре. Похоже, что там-там, там-там-там идущего поезда играет роль сильного афродизиака, но это, конечно, не оправдывает поведения Валерии. Или оправдывает? Счастье, что я не ревнивец, в противном случае мне пришлось бы надавать ей пощечин или, еще хуже, устроить ей, как делают ревнивые любовники, вульгарную сцену, о каких можно прочесть в газетной хронике. Сейчас в моде кухонные ножи. Земля вертится, и люди доходят до крайностей. Надо взять на заметку эти размышления, так как я решил, что когда-нибудь составлю из них книгу. У меня уже написано немало страниц в форме отрывков из романа. Никаких ножей. Кларисса Я не могла понять, что за настроение было у Джано по возвращении из Страсбурга. Он вернулся уже неделю назад. А я до сих пор жду, когда он расскажет мне о своей поездке. Обычно всякие конгрессы дают нам пищу для разговоров по меньшей мере на несколько дней, за исключением теории деконструкции, над которой он работает в университете и которая исключена из нашей домашней жизни. Но теперь вообще никакого отчета и дурное настроение, словно его выступление оказалось неудачным. А вот Тиберио Морпурго, его университетский коллега, тоже ездивший в Страсбург, говорит, что Джано там блистал и удостоился бури аплодисментов. Так чем же объясняется его плохое настроение? Ничего. Надо будет запретить ему читать газеты, потому что из-за каждого неприятного сообщения, а уж наша макаронная Италия выдает их ежедневно, у Джано начинается приступ меланхолии, повышается кислотность, наступает бессонница и аллергическая астма. По ночам он просыпается, садится на кровати и стонет из-за своего бессилия и невозможности справиться с несчастьями мира, но главное — Италии. «Ну что я могу сделать?» — спрашивает он меня. Да ничего, бедный Джано. Разве что разбудить меня в четыре часа ночи, то есть утра. И тогда он запускает пальцы в волосы, словно беды, обрушивающиеся не только на Италию, но и на Ирак, Пакистан, Иран, Индию, Китай, на все Средиземноморье и на Соединенные Штаты, имеют к нему прямое отношение. Фрустрация, почти достигшая точки кипения. Бедный Джано, я всегда старалась его утешить: — Ничего не поделаешь, все мы плывем на одном «Титанике». Уж лучше бы мне не поминать этот злосчастный «Титаник». Мы тонем, — заявил Джано, не умеющий плавать и безумно боящийся воды. Самый настоящий приступ истерии у человека, идущего ко дну. Я испугалась, потому что он стал задыхаться, словно и впрямь оказался под водой, спрыгнул с кровати, уцепился за столик, как за обломок судна, чтобы не утонуть. Лицо все в поту, глаза вытаращены от страха, дрожащие руки. Дать бы ему что-нибудь успокоительное, но в прошлый раз он так взбеленился, что выбросил из окна целую пачку «Лароксила». Видели бы его студенты! Наконец он сел на диван и понемногу, без слов, неподвижный как факир, стал приобретать свой более или менее нормальный вид. Минут через десять он очнулся, потянул меня к себе на диван и захотел заняться любовью — с душевным порывом и яростным натиском. К счастью, прислуга спала и не прибежала ко мне на помощь, как это было несколько месяцев назад, когда она услышала мой визг, доносившийся из гостиной. Иногда, занимаясь любовью, я издаю пронзительные вопли. Зандель вставил в окна двойные рамы и обил войлоком дверь в комнате рядом со своим кабинетом. Ясно, что сексуальная разрядка компенсирует всепоглощающую тяжелую фрустрацию Джано. Каждый раз после подобных истерических припадков Джано в постели обнаруживает такой пыл и силу, что вызывает у меня по три, а то и по четыре оргазма подряд. К сожалению, случается это очень редко, потому что он всегда старается избегать разговоров на политические темы, тогда как я с некоторых пор от них вовсе не уклоняюсь. Только когда приступ уже начался, я пытаюсь успокоить мужа, хорошо зная, что уже слишком поздно. Мне нечего противопоставить его выпадам (в скобках замечу, что я с Джано согласна, только умею контролировать свои реакции), а когда Джано вскипает до последнего градуса, вечером, в постели я пожинаю плоды. Я уверена, что в иные дни их пожинает и Валерия. Иногда Джано возвращается домой измотанный и с болью в желудке. Я знаю, где он провел вторую половину дня, и прикидываюсь, будто верю в его желудочные спазмы. Так-то спокойнее. Спокойнее, но не очень. — И почему перестали выпускать «Алька-Зельцер»? — жалуется Джано, чтобы сделать более правдоподобными свои «страдания». Ну скажите, что мне делать с таким мужем? Хуже всего, что я его люблю. Очень. Вот кретинка. Джано Дождь льет уже две недели. Бешеный ветер сломал три пинии на набережной Маттеотти, огромный ливанский кедр на вилле Челимонтана, римский каменный дуб на площади Мадзини и сорвал крышу с одного из пакгаузов в Форте Боччеа. Папа-немец сказал, что ветер — это символ Святого Духа. Выходит, Святой Дух до такой степени взбеленился против нашей столицы? Каждую осень Рим превращается в огромную лужу. Улицы, окружающие пьяцца Навона, все ниже уровня Тибра, и я жду, что в одно прекрасное утро мою улицу зальет и тогда я окажусь отрезанным от города, пока наконец не явятся пожарные со своими лодками. Конечно, я преувеличиваю, все это мое назойливое воображение, особенно досаждающее мне во время дождя. Интересно, летом Кларисса опять предложит мне отправиться в Порто Санто-Стефано, где у Занделя есть дом и яхта? Скажу откровенно: меня смертельно утомляет море, тогда как Кларисса безумно любит его и вместе с женой Занделя загорает нагишом на яхте, пока я умираю от скуки. Кроме того, там, в Порто Санто-Стефано, у меня ни минуты покоя, потому что Зандель каждый день предлагает совершить плавание то на Сардинию, то на Корсику, то, как минимум, на остров Джильо. Самая настоящая беда для такого человека, как я, который ездит к морю, чтобы побыть там в покое, почитать в тени книжку (когда жарко, я всегда ищу тень, а не солнце) или поспать в свое удовольствие, вдыхая иодистые ароматы моря. Единственное, что может побудить меня отправиться на яхте с Занделем, это желание сбросить его — нечаянно, конечно, — в воду, подальше от берега. Удивительная у Занделя страсть к парусам: всякий раз, когда он выходит на своей яхте в море, он включает мотор и неизменно пользуется только им. В общем, готов поспорить, что он не сумеет справиться с парусами даже во время короткой прогулки в открытом море. Хороша, признаюсь, его яхта, покрытая синим лаком, особенно если смотреть на нее, стоящую на якоре в Порто-Веккьо, а в это время Зандель посиживает в кафе «Кьодо» и не спускает с нее глаз, как с сокровища какого. Он спокоен: яхта никуда не денется. Отсюда особенно четко видно ее название «Ирина», выведенное крупным курсивом в стиле модерн. Названа она в честь жены и ее денег, на которые куплена и содержится эта великолепная игрушка. Впервые я осмелился открыто воспротивиться Занделю, когда он в сотый раз предложил мне сплавать на Корсику, на восточный берег острова, в деревню нудистов, о которой ему рассказывали чудеса. Что за чудеса там могут быть, кроме зрелища множества голых женщин? По-видимому, Зандель там уже бывал, потому что он слишком уж обстоятельно рассказывал, как нудисты раздеваются не только на пляже (они совершенно голые прогуливаются или заходят в кафе), и пересказал мне историю об одной девушке, пытавшейся войти в бассейн топлес, но служитель заставил ее, черт побери, снять и почти прозрачные трусики. Странно, казалось, что Кларисса ничуть не удивлена этим рассказом; я уж подумал, не слышала ли она его или, быть может, сама присутствовала при этом. В июне она ездила на Корсику с одной своей подругой: я тогда принимал экзамены в «Валле Джулия». Да нет, сказал я себе, ей просто захотелось проявить свою раскованность, а может, и выразить надежду, что я приму предложение Занделя, действовавшего слишком уж нахально: он вроде бы в шутку сказал, что Кларисса, в сущности, могла бы отправиться на Корсику с ним и с Ириной, раз уж я занят в университете. Кларисса смеялась, но не сказала «нет». Я не подал вида, но был взбешен — больше из-за поведения Клариссы, чем из-за предложения Занделя, которому я, естественно, воспротивился — с улыбкой, хотя внутри сгорал от злости. Речь шла не об обычном ухаживании, ставшем уже рутиной, а о самом настоящем покушении на нашу спокойную супружескую жизнь. Все нагишом на Корсике! В моменты вроде этого меня охватывает ярость, буря нейронов, которую мне с трудом удается унять. К счастью, она длится всего несколько минут, но минуты эти взрывные, и тем более опасные, чем сильнее я стараюсь их подавить. Каждый вечер, а иногда даже в университете во время короткого перерыва между лекциями, я стал писать в толстой тетради роман с четырьмя главными героями — Кларисса, Зандель, я и Валерия, — выведя всех, конечно, под другими именами: Мароция, Дзурло, Буби и Таня. Сначала я хотел назвать себя не Буби, а Гайо, но анаграмма, хоть и неполная, была бы слишком откровенной, веселость не очень свойственна моему характеру и, следовательно, соответствующему персонажу. Никакого Гайо вместо Джано.[5 - Гайо — Gaio (радостный, веселый; ит.); Джано — Giano.] В общем, роман буржуазный, как и его персонажи, да и не роман, а скорее попытка освободиться от подавленного гнева. На обложке тетради я поставил только две большие буквы — Д и У, которые можно расшифровать как Деконструктивная Урбанистика. Поскольку тетрадь я всегда оставляю дома, где ничего не держу под ключом, уверен, что этих двух букв и моего ужасного почерка будет достаточно, чтобы отбить у Клариссы охоту заглядывать в нее. Кларисса Не знаю, почему Зандель продолжает свои провокации, притом все более смелые, граничащие с пошлостью, и почему он так забавляется, ставя меня в неловкое положение (сравнил меня с черепахой, а ведь известно, что черепахи очень похотливы и во время своих долгих совокуплений издают пронзительные звуки). Этот рассказ о нудистах и откровения девушки, которая надеялась нырнуть в бассейн топлес, но ее заставили снять трусики… К счастью, нельзя было догадаться, что эта девушка — я. Зандель хотел сделать мне комплимент, сказав, что девушка была фантастически красивой. Он начал свой рассказ так, словно услышал его от третьего лица, но было совершенно ясно, что в действительности сам присутствовал при этой сцене. Когда же он начал описывать пробор в ее «кустике», я почувствовала себя обнаженной перед двумя мужчинами, видевшими меня голой множество раз, но не могло же так случиться, чтобы они увидели меня голой сразу оба, пусть только в своем воображении. Зандель продолжал описывать пробор в курчавом «кустике», а потом сказал такое, чего не должен был говорить, то есть что «кустик» оказался белокурым, тогда как девушка была темноволосой. Я и так уже была вне себя — меня же раздели и описали во всех подробностях, — но когда Зандель заговорил о белокурых волосах на лобке у темноволосой девушки, я почувствовала, что проваливаюсь сквозь землю, потому что это различие, скажем даже противоречие, было свойственно именно мне, и Джано мог легко понять, что Зандель, рассказывая о той голой девушке, имел в виду Клариссу, присутствующую при разговоре. Тут я сочла нужным вмешаться. — Вполне нормально, — сказала я, — что волосы на лобке и на голове разного цвета, ведь может же быть у темноволосого человека светлая борода. Если тебя это удивляет, — добавила я не без ехидства, обращаясь к Занделю, — значит, у тебя просто небогатый опыт отношений с женщинами. Я улыбнулась, давая понять, что говорю не зря и что такое различие не столь уж редкое; в качестве примера могу привести одну свою подругу: лобок светлый, а сама она темноволосая. После своего выступления Зандель извинился (еще одна провокация), сказав в шутку, что предложил Корсику с нудистами Джано, зная его крайнюю стыдливость, но вместо «стыдливость» употребил слово «целомудрие» с лицемерной иронией. И снова стал рассказывать о девушке, раздетой служителем, чтобы окончательно сразить меня, ударить под дых, как я говорю. — Может показаться странным, — сказал Зандель изменившимся, серьезным и низким голосом, — но та девушка так и стоит у меня перед глазами, она пронзила мне сердце… В общем, я посмотрел ей в глаза, наши взгляды встретились, и мне сразу стало понятно, что я мог бы полюбить ее и, не будь я женат, мог бы даже найти в ней подругу на всю оставшуюся жизнь. Такие вещи понимаешь внезапно; это было как удар молнии на краю бассейна в деревне нудистов, на восточном берегу Корсики. — Но разве ты не сказал, что все это услышал от какого-то человека, побывавшего в деревне нудистов? — Я сказал неправду. А что, это запрещено? — Не запрещено, но бесполезно, в твоем возрасте были бы немыслимыми супружеские отношения — так я, кажется, поняла — с девушкой, которой, судя по твоему рассказу, лет двадцать. Двадцать лет — я слегка растерялась, столкнувшись с этой новой ложью. Зандель комментировал свой рассказ тоном, который я хорошо знала и который он приберегал для редчайших важных случаев, а вернее — для важных сообщений, захватывающих его до глубины души. Как я уже сказала, при этих его словах я почувствовала свою причастность к ним и поняла, что наши отношения — не просто взаимная симпатия и секс, теперь мы ввергнуты в пламенный любовный водоворот. Я вдруг поняла, что влюблена в Занделя, который до этого момента был только моим тайным любовником. Его слова стали самым настоящим объяснением в любви — высшая экстравагантность, — произнесенным в присутствии Джано. Правда, он бросил мне спасательный круг, отняв лет двадцать у сорокалетней девушки топлес. Внезапно нашу с Занделем любовь я увидела в совершенно новом свете, лицо у меня покрылось лихорадочно красными пятнами, да и тело в некоторых местах тоже. Вот тихая радость, которая превращалась потом в смелые картинки каждый вечер перед сном под легкое музыкальное сопровождение саксофона Коулмена Хавкинса. То было почти пламя измены, которое, как это ни парадоксально, в конечном счете подогревало мою любовь к Джано. В известном смысле это можно назвать терапевтической изменой. И прошу не думать, что я лицемерю, придумывая оправдания адюльтеру. Теперь я могу сказать, могу поклясться: я не знала, что влюблена в Занделя. Клянусь и сама стыжусь этого. Неужели я такая дура, говорила я себе, что не замечала этой влюбленности? До сих пор не понимаю, почему я такая круглая дура. Мы сидели на балконе нашего дома и смотрели на купол Сант-Андреа-делла-Валле, и вопросительные знаки витали вокруг меня, как чайки, парившие в небе и подсвеченные снизу городскими огнями. Мне показалось, что Джано слегка раздражен рассказом Занделя. Может быть, он вспомнил о моей поездке на Корсику в июне? Похоже, его легкое неудовольствие объясняется подозрением относительно чувств нашего общего друга, хотя речь шла о какой-то незнакомке? Незнакомке ли? После того, как Зандель ушел, Джано больше не заговаривал о Корсике и нудистах; в общем, он хотел показать мне, что провокация Занделя прошла мимо, не оставив и следа. Тем лучше, думала я, пусть оградит свою ревность прочным бетонным барьером, чтобы она не перелилась через край. Мы еще с полчасика посидели на балконе, молча любуясь прекрасной римской ночью, небосводом, усеянным точками подсвеченных чаек. Джано Как будто я не понял, что прошлым летом Кларисса ездила вместе с Занделем на Корсику, в деревню нудистов, и что девушкой, захотевшей окунуться в бассейн топлес, могла быть она собственной персоной. Хотя, если речь шла о сорокалетней Клариссе, комплименты Занделя кажутся мне несколько преувеличенными. Они, ясное дело, договорились молчать, что были там вместе, и Зандель действительно поведал эту историю о девушке, решившей искупаться в бассейне топлес, так, словно передавал нам чей-то рассказ. Потом он утратил контроль над собой и, выдав себя, признал, что сам был свидетелем этой сцены. Чего я не понял, так это где была его жена. Конечно же на Корсике в деревне нудистов с ним ее не было. Все голые. Скажем честно, я могу представить себе, какое удовольствие — смотреть на обнаженную Клариссу при всем честном народе. Невинное соглядатайство? Пусть. Но если бы только это. И с чего вдруг такое торжественное объяснение в любви? Быть может, мое присутствие делало игру более пикантной. Поди угадай мысли такого фанатичного и скользкого эротомана, как Зандель (привет, камасутра!). Так и вижу их — она под ним, он на ней, пыхтя и задыхаясь от нехватки кислорода. На несколько мгновений мне удается затуманить этот образ, порожденный моим отчаянием, но он тут же появляется вновь, хотя нет, позиция переменилась: теперь он внизу, а она сверху, чтобы оттянуть оргазм и продлить соитие. Да, так и вижу их совершенно голыми днем и ночью среди небольшой группы обнаженных мужчин и женщин, разгуливающих по деревне нудистов среди вековых олив, стволы которых похожи на античные скульптуры. Да кто на них смотрит, на эти стволы старых олив? Кому захочется взглянуть на небо, когда кругом столько ног и мохнатые «кустики», иногда искусно взбитые, словно только что вышедшие из рук модного парикмахера или из эротической битвы? Вот почему Кларисса никогда не рассказывала мне о деревне нудистов. Большое спасибо. И зачем бы ей скрывать от меня эту свою (вероятную) прогулку среди нудистов? Да потому, что она ездит туда трахаться. Это же так ясно. И вот у меня перед глазами вновь появляется картинка: эта парочка, кувыркающаяся в постели. Я просто так говорю, что не ревную Клариссу; я готов вытерпеть жажду и пески пустыни, лишь бы забыть эту потаскуху Клариссу в постели с гнусным Занделем, у которого осталось одно легкое. Что мне делать с моей дерьмовой жизнью? Ничего. Ничего, потому что я не могу отказаться от Клариссы, которая, теперь мне это ясно, не может отказаться от Занделя. Положение безвыходное. И какое же будущее ждет этого беднягу, несчастного архитектора-урбаниста? Дайте же чуточку будущего и ему тоже. Кларисса Джано проводит вечера, заполняя своим мелким-мелким почерком тетрадь, посвященную Деконструктивной Урбанистике. Никакого больше телевизора по вечерам (приветствую!), но когда он устает от писанины, то хватается за «Дон-Кихота», а не за Хайдеггера, которым его поддразнивает Зандель. По-видимому, чтение великой книги дает ему необходимый импульс для продолжения своего трактата. С трудом, пропуская по нескольку слов, я сумела прочесть первые страницы его тетради, на обложке которой начертаны инициалы Деконструктивной Урбанистики. Я сразу поняла, что тут что-то не так. А теперь я и вовсе потрясена. Меня сразу поразило, что текст Джано начинается с анекдота о двуглавом орле. Вот орлиное гнездо на высокой скалистой стене, а вот прилетает этот дерьмовый двуглавый орел: все точно так, как Джано рассказывал тысячу раз. «Странно, — подумала я, — начинать книгу о Деконструктивной Урбанистике с анекдота, рассказанного ему бедным Иоганнесом, погибшим по дороге во Франкфурт». С большим трудом я прочитала еще несколько страниц и поняла, что буквы Д. и У. на обложке здесь совершенно ни при чем. Заглавие-обманка, наверное, должно было отнять у меня всякое желание совать нос в тетрадь. Детская уловка, однако же поначалу она сработала. Так о чем же идет речь? Кое-что я поняла, с трудом прочитав еще несколько страниц. Сразу стало ясно, что это не дневник, нет, это повесть или даже самый настоящий роман. А Джано не хочет, чтобы об этом узнали, вернее, чтобы я об этом узнала. Можно подумать, что писать роман — дело постыдное. Но роман, начинающийся с анекдота о двуглавом орле? Разве можно начинать роман таким образом? Ясно, что Джано хочет выглядеть непринужденным, что типично для дилетанта. Джано продолжает писать, а я с некоторыми пропусками с трудом продолжаю расшифровывать, и делаю открытие, что Мароция (явно же, это Кларисса), жена Джано (в книге его зовут Буби), узнает благодаря тому анекдоту, что ее муж тайно встречается с Таней (Валерия), женщиной похотливой и распутной. Таня рифмуется со словом путаня (это что, нарочно?). Странно, но если судить по книге, Мароция — Кларисса якобы узнала о связи Буби с Таней и все это молча переносила, потому что и у нее была связь вне дома, то есть вне супружеской постели, с неким Дзурло — смешное какое имя, вышедшее из-под ядовитого пера Джано, безусловно имеющего в виду Занделя. Смешное имя для человека — Дзурло, но должна сказать, что имя Буби подходит больше собаке, чем такому архитектору-урбанисту, как Джано. Этот роман — откровенная месть автора, который понял, что, делая упор на сходство ситуаций, ему удастся закрутить тарантеллу, напичканную эротическими адюльтерными пустяками. И это, на его взгляд, буржуазный роман, — в какой-то момент он даже так его называет, — и это его герои? Сплошные призраки. Римские призраки, бродящие по долине словоблудия. Вот так он представляет себе наше общество, пусть даже буржуазное, все состоящее из дурацких сексуальных контактов и анекдотов? Во всяком случае, реальная действительность отличается и большей умеренностью, и достоинством, но когда ее переносят на бумагу, она часто становится невыносимой. Эта книга не столько портрет нашего буржуазного общества, если судить по тем немногим страницам, которые мне удалось прочитать, а портрет автора, Джано, и его, искажающих действительность, убогих взглядов. Да, к сожалению, я говорю именно о своем муже. Нескольких страниц мне хватило, чтобы принять решение никогда больше не заглядывать в эту непристойную тетрадь. Жаль, что я ее вообще открыла. Джано Сколько других мыслей роится у меня в голове, когда я вспоминаю о Корсике. Черт бы его побрал, этого Занделя, чтоб он провалился в африканское болото, кишащее комарами и шершнями, чтоб его ужалила в нос гремучая змея, чтоб ему на голову наложил гигантскую кучу дерьма бегемот. Эти образы захватывают меня, и я в конце концов начинаю отдавать себе отчет в том, что мои мысли устремляются в опасном направлении: это безотчетное желание Занделю нехорошего конца. Тайное желание. Я даже написал некролог, думая, что когда он умрет, у меня его попросят. Такие некрологи в газетах называют «крокодилами» и держат их наготове для лиц очень старых и очень больных Но весь яд, накопившийся у меня внутри, уже вылился более чем в три десятка страниц, посвященных его вероятной кончине. Рассматривайте их как «крокодила». У покойников больше запросов: их всегда нужно хвалить, а вот на моих страницах не найдешь дюжины добрых слов. Так что придется вставить их то здесь, то там в мою книгу. В современном романе можно найти всего понемногу. Я даже думал упомянуть один эпизод из Евангелия от Иоанна: тот, где торговец бежит за Иисусом и умоляет его исцелить сына, которого он оставил дома при смерти. Иисус заставляет поупрашивать себя немного, но под конец говорит торговцу, что тот может вернуться домой и найдет своего сына исцеленным. Торговец отправляется домой и действительно видит сына в полном здравии. Но в какой-то момент его охватывает сомнение, и он спрашивает у жены, в котором часу сын встал с постели. Час был тот, когда Иисус сказал, что сын выздоровел. Хорошо. Торговец, недоверчивый, как и все торговцы, теперь удовлетворен, и душа его спокойна. Не знаю, как я смогу использовать этот эпизод из Евангелия, но поскольку он уже написан, оставлю его пригвожденным к странице, а потом решу, убрать ли его или как-нибудь приспособить к моим персонажам. К умирающему Дзурло, чудом спасенному моим текстом. Я — в роли Иисуса. Это как же? Меня мороз по коже подирает, но я не сдаюсь. Если Зандель отравится ядом змеи, если он не выдержит африканского болота или умрет, задохнувшись в дерьме бегемота, виной тому будет все-таки змея, такое же порождение природы, как и гиппопотамы, комары и шершни. Я же не выдумал гремучую змею, не придумал африканское болото с малярийными комарами и шершнями. Я-то тут при чем? А если Дзурло умрет, что поделаешь? К сожалению, остается ограничиться пожеланием ему смерти, но от одного пожелания не умирают. Сколько людей желают смерти другому человеку? Число их так велико, что если бы эти пожелания исполнились, то могла бы сократиться перенаселенность земного шара. Главное, что для удовлетворения моего желания не надо Дзурло резать ножом или пускать ему пулю в лоб. В общем, я не убийца, и нет у меня никакой настоящей тяги к смертоубийству. Строго говоря, у меня это просто жалкие виртуальные пожелания, отступающие перед временем, необходимым для их исполнения, но они дают мне хоть какое-то удовлетворение, найдя свое место на странице. Буржуазный роман. Персонажи, которые, несмотря ни на что, принадлежат к роду человеческому, и я предпочитаю дать им возможность умереть естественной смертью. Кларисса В тот день на Корсике Зандель понял, что я хотела бы вернуться в наше бунгало, а не снимать трусики, чтобы окунуться в бассейн, но в конце концов подчинилась служителю, который навязывал мне законы племени. И я сразу же окунулась, чтобы унять смущение и не угодить тем, кто смотрел на меня, как смотрят на женщину, которая, стесняясь, старается прикрыть свой «кустик» рукой: мол, хотелось бы знать, что делает такая странная в деревне нудистов? Зандель затеял изощренную игру и сумел своим рассказом возбудить Джано, выдав его жену за неизвестную прекрасную голую девушку. Нет, Джано ни за что не смог бы представить, что Зандель говорит о Клариссе, которая находилась тут же и притворялась, будто ей скучно. А может, он как раз все и понял? Надо сказать, что у Джано глубочайшая наивность сочетается с гениальной интуицией. Особенность Занделя — умение делать мне комплименты на грани приличия, но всегда с особым изяществом и иронией, нацеленной на Джано, который воспринимает их за этакую светскую игру, быть может, даже с некоторой гордостью: как же, его жена пользуется таким большим успехом. Словно комплименты при свете дня — своего рода страховой полис, исключающий адюльтер. Зандель, ясное дело, получал удовольствие от словесного эксгибиционизма. И вот теперь, пользуясь алиби анонимности, он превозносил эту красивую и чувственную девушку, как какую-нибудь греческую статую. Но тут его перебил Джано, объяснив со свойственным ему педантизмом, что в действительности древние греки восхищались главным образом красотой мужского тела, а не наготой женщин. Действительно, в классической скульптуре обнаженными изображены почти всегда мужчины — взять хотя бы бронзовые скульптуры, найденные в море близ Риаче, — тогда как женщины обычно щедро задрапированы, исключение составляют только богини: эти тоже обнажены, как и мужчины. Что до меня, то не следовало забывать, что мне уже за сорок, и все эти восхваления, которые я приняла с безмолвной признательностью, были, пожалуй, несколько преувеличены, но они совершенно сбили с толку Джано — он не мог и представить себе, что этой прекрасной девушкой была я. Какая чудесная сорокалетняя девушка! К счастью, мужчины не придают значения коленям и рукам, безусловно выдающим твой возраст. Стоит взглянуть на руки и на колени (если они открыты) — чаще всего видишь сморщенную кожу, как у черепах, которые, несмотря на все свои морщины, живут и до двухсот лет. Лифтинг рук и коленей дамам нужнее даже, чем лифтинг лица. Ну и пусть. Я спокойно могу выставить напоказ не только колени, но и сиськи, попу и пупок. Джано Каждый раз, когда я прихожу к ней (почти всегда во второй половине дня), Валерия предлагает мне кофе или чай — в зависимости от времени. Чай — всегда, к сожалению, мятный, — надеюсь, помогает мне нейтрализовать яды, которыми я напитываюсь, идя пешком до виа Проперцио, где она живет — как раз напротив установленной муниципалитетом аппаратуры, измеряющей содержание в воздухе окиси углерода и опасной для жизни тонкой пыли. Чаще всего я прохожу мимо, не глядя на эту вселяющую в тебя беспокойство установку. Валерия не скрывает своих прежних развратных любовных связей. Никак не понять, была ли она когда-нибудь в своей жизни влюблена, — никто не знает ее хоть одной серьезной любовной истории, какими каждая женщина может похвалиться. Во всяком случае, любовь, которую можно было бы назвать романтической, Валерия никогда не упоминает. Своих мужчин она выбирала и выбирает в соответствии с критериями красоты и ума, что почти никогда не уживается в одном человеке (интересно, к какой рубрике относит она меня?). Известный австрийский фотограф, красавец, был яблоком раздора между нею и суперразвратной женой одного крупного лесоторговца. Валерия одержала победу и гордилась этим спустя много лет. Были известны, но она не очень охотно о них вспоминает, многочисленные мимолетные связи с малоинтересными мужчинами: ну пару раз трахнулась, и все. Один журналист из «Нувель обсерватер», один кинооператор, один режиссер с телевидения. Валерия не отрицала эти мимолетные связи и оправдывалась тем, что много раз занималась любовью «из-за одиночества». Ее называли не только «девушкой из кондоминиума», но и «одинокой воробьихой», если в памяти всплывали стихи Леопарди и грубая народная метафора. А как же Кларисса? То, что Занделю захотелось увидеть Клариссу совершенно обнаженной при многочисленных зрителях, я могу понять, даже если он, возможно, уже трахал ее в тот самый день в той самой проклятой деревне нудистов на Корсике. Конечно же я никогда не заговорю об этом с Клариссой, потому что заранее знаю — это бесполезно; она стала бы все отрицать, даже застань я ее в постели с Занделем. Отрицать все перед мужем, которому изменили, — это свойственно многим женщинам, впрочем, я их вполне понимаю. Отрицать всегда до конца, до последнего слова. В отместку я заставляю Валерию раздеваться или, что еще лучше, раздеваю ее собственными руками; медленно, пуговка за пуговкой, крючочек бюстгальтера, ремешок часов. Она позволяет мне выполнять этот неизменный ритуал. Потом я тоже раздеваюсь, и мы, голые, ходим по дому, как Зандель и Кларисса в деревне нудистов, вот так. Конечно же это представление длится недолго, потому что через несколько минут мы оказываемся в постели. И тут наконец я набрасываюсь на нее, верчу ее во все стороны, ноги сплетены с ногами и с руками, язык с языком, который потом скользит по коже Валерии, при каждом новом движении я придумываю оригинальные позы и вношу их в свою персональную камасутру, чтобы повторить, если они дали интересные результаты. Особенно мне нравится «пьяная птица»: мой петушок кружит над сиськами, взлетает в воздух, потом ныряет в мохнатку и там, в глубине, начинается концерт саксофона с электромолотком. Не думаю, что Зандель со своим одним легким в состоянии удовлетворить Клариссу, это не часто удается даже мне, хотя с дыхалкой у меня все в порядке. С виду не скажешь, но темперамент у Клариссы как у нимфоманки, так что удовлетворить ее непросто. Конечно, я немного преувеличиваю, касаясь некоторых тем, мне нравится преувеличивать. После того как мы позанимались любовью, я уговорил Валерию остаться голой, и сам тоже остался голым. Мы побродили по квартире, попили холодной воды, подошли к окну, посмотрели новости по телевизору. Сплошные неприятные известия: обвал на биржах, автобус с европейцами в Ираке, по ошибке пораженный «умной» ракетой, запущенной с вертолета «Апаш». Известия все хуже и хуже, подрываются камикадзе, кружат «Апаши», а время идет. Небось Буш радуется — вон сколько погибших на его совести. Архиепископ Кентерберийский задался вопросом, где был Господь, когда произошел катаклизм и цунами унесло триста тысяч жизней. Священник в одном городке в Альто-Лацио во время проповеди вопросил, где был Господь, когда избрали Буша. Некоторые местные газетенки выступили с протестом: Буш не цунами, просто Буш обратился к Господу, и Господь его защитил. Да и так известно, говорила Кларисса, что Господь немножко реакционер. А мы все голые, как гости той проклятой деревни нудистов на Корсике. Хотелось бы посмотреть, думаю я, что было бы, сочти мы вдруг естественным разгуливать совсем нагишом и выходить голыми на улицу. Прогулки голыми вместе с Валерией, к сожалению, ничуть не искупают безусловные встречи Клариссы и Занделя, которые не идут у меня из головы и так и стоят перед глазами. Я вижу их днем и вечером в постели, когда пытаюсь заснуть. Нет, это не ревность, просто меня угнетает мое буйное воображение. Прежде чем я засыпаю, перед моим мысленным взором как на киноэкране проходят эти голые тела, которые кувыркаются в постели в самых худших разнузданных позициях Я слышу также стоны, пыхтение, глубокие вздохи и, наконец, крик оргазма. Ну что за гнусная история? Почему я не могу от нее освободиться? У себя дома Валерия смотрит на меня недоуменно, не понимая моего внезапного раздражения. — Что ты так дергаешься? — А что такое? — А то, что ты мотаешь головой и руками. Странные движения, бессмысленные. — Я не замечал. Хорошо, что ты мне сказала. По правде говоря, подумав, я понимаю, что не контролирую все свои движения. Но чтобы положить конец неловкости и как-то оправдать нашу наготу, я ложусь в постель, на нее, снова прокладываю себе путь сквозь ее густую мохнатку и, наконец, скольжу внутрь со стоном удовольствия. Но не надо придавать значение каждому движению, каждому жесту, каждому толчку. Я попробовал с Валерией своего рода игру в загадку-разгадку, просто чтобы заполнить множество пауз в разговоре. Некий мужчина должен выбрать в темноте два носка одного и того же цвета в ящике, где лежат только красные и синие носки. Вопрос: сколько носков он должен вынуть из ящика на ощупь, чтобы наверняка у него получилась пара одного цвета? Валерия сразу говорит: три. Вот и получится, что он вынет два красных и один синий, или два синих и один красный, или все три одного цвета — либо синие, либо красные. В ответ — снисходительная улыбка. Я надеялся, что маленькая загадка хоть на минутку вызовет у Валерии растерянность, как у Занделя, которому я как-то задал этот глупый вопрос. В общем, я решил исключить из своего репертуара загадку с синими и красными носками. Между прочим, я заметил, что Занделю стало не по себе, он почти обиделся, когда не смог решить сразу такую идиотскую задачку. Это он — эксперт по числовым рядам и геометрическим вычислениям в Древнем Египте. Некоторые считают, что за этим кроется бог весть какой трюк, и начинают серьезно думать, тогда как здесь совершенно ничего нет. Это своего рода загадка-плацебо. Должен добавить, что когда меня подверг этому испытанию один университетский коллега, я без колебаний сказал, что вынул бы из ящика только два носка, надеясь на удачу или на теорию вероятностей. В худшем случае, кто мне мешает выйти в одном носке красном, а в другом — синем? Оба эти цвета так хорошо дополняют друг друга. Задача о красных и синих носках такая же дурацкая, как и вопрос, что тяжелее — килограмм сена или килограмм свинца. Нет, надо было придумать что-нибудь получше, чем носки в темноте или килограмм свинца, чтобы найти общий язык со случайными собеседниками и рассеять приступы робости и политической или бытовой аллергии. Между тем планета Земля не заботится о моих проблемах и моей нерешительности и с огромной скоростью вращается в космосе, не зная ни минуты покоя, тогда как я устал. А на улице проливной дождь. Кларисса Джано выглядит рассеянным, но в удивительном чутье ему не откажешь. Особенно хорошо у него работают антенны подозрительности. По большей же части его теоретические амбиции сопряжены с мрачными противоречиями. Он утверждает, что каждый поступок порождает серию цепных реакций, приводящих к постоянным конфликтам, а случается, и к положительным результатам, но почти всегда в конце концов к катастрофе. В качестве негативного примера он приводит историю об Эзра Паунде: живя в Венеции, он каждое утро, едва проснувшись, открывал окно и громко выкрикивал: «Disaster!»[6 - Катастрофа (англ.).] Анализируя урбанистическую ситуацию в Риме, сложившуюся после войны, все эти грандиозные спекуляции, Джано говорил, что и ему следовало бы каждое утро выкрикивать прорицание американского поэта и посмотреть, в какой мере девушку, от которой потребовали полной наготы, можно включить в обсуждаемую тему. Время от времени его разрушительные устремления встречают сопротивление даже со стороны его студентов, хотя в большинстве своем они с ним заодно. На стене аудитории, где Джано читает лекции, он велел повесить большую топографическую карту Рима, потому что именно с Рима Джано хотел бы начать революцию полной Урбанистической Деконструкции, которую его студенты сразу же окрестили Урбанистической Утопией — У.У. Для начала Джано задумал разрушить целые группы домов в квартале Париоли, разделенном на топографической карте на множество районов. Подлежащие сносу он пометил зеленым маркером. Зеленый цвет должен означать, что эти районы следует превратить в пышные сады или в небольшие площади. На каждой площади, находящейся по линии существующего или будущего метро, должны быть кинотеатр или театр, кафе и рестораны, супермаркет и конечно же большая подземная автостоянка, а по возможности — дискотека, спортивный зал, бассейн. После Париоли Джано хотел заняться оздоровлением Винья Клара, которую надо было только «разредить», снеся здания через одно. Затем следовало приступить к решению проблемы таких огромных «муравейников», как Тусколана, Аппия Нуова и Тибуртина, которые, говорил он конфиденциальным тоном, должны быть снесены под корень и перестроены по вертикали. Один небоскреб вместо каждых десяти «муравейников», тогда на одной десятой площади может разместиться все тамошнее население. Больше простора, много зелени, много воздуха, много света. Легче осуществить программу в более благоустроенных окраинных районах, таких, как Африканский квартал или Колли Аньене: там можно создать просторные площади, разрушив лишь некоторые группы домов. Речь просто идет о стратегическом плане, к осуществлению которого можно было бы привлечь и студентов. Все это мне объяснил один из учеников Джано, который иногда после обеда приходит поискать в нашей библиотеке материалы для своего диплома. Со мной Джано не очень делится своими урбанистическими проектами. У меня такое впечатление, что в университете, где его лекции пользуются большим успехом, он исчерпывает почти весь свой словарный запас, оставляя для дома самую малость. Я понимаю также, что он предпочитает излагать собственные урбанистические фантазии в форме романа. Увы, он мне не разрешает читать то, что пишет, и я сама должна тайно, как какая-нибудь воровка, проявлять инициативу, если хочу прочесть несколько страниц. И тогда я узнаю, что Джано, пардон, Буби, расхаживает нагишом по квартире Тани, то есть Валерии, и, не смущаясь, пишет об этом (в скобках замечу, что, увидев имя Буби, я так и слышу собаку, лающую мне в уши). Странно, что в своих записях Джано так непринужденно говорит о сексе с Валерией. Между прочим, один из его студентов, часто заглядывающий к нам, чтобы поискать нужную книгу в библиотеке, бросает на меня такие взгляды, что можно подумать, будто у него особый интерес к моей персоне. Ну такие взгляды! Джано Октябрь в Риме бывает жарким и душным. Мог ли я отказаться от сразу же подхваченного Клариссой предложения Занделя и Ирины поехать на конец недели во Фреджене? Вилла Пиний считается самым лучшим местом для отдыха в тени после нескольких часов, проведенных на пляже, в приятной обстановке под прекрасными пиниями, где официанты бегают от столика к столику, разнося прохладительные напитки и кофе. Ничто так не приносит отдохновения, как вид работающих людей. Кларисса упрекнула меня, сказав, что подобные мысли у культурного человека невыносимо нахальны и высокомерны. — А может, я некультурный человек! — Ну вот, ты опять дал мне нахальный ответ. Такие короткие перепалки, к счастью, не оставляют и следа. Потом мы пошли в заведение «Красная Луна», чтобы искупаться в бассейне, потому что морская вода могла серьезно повредить нашему здоровью. У меня лично такие переполненные купальщиками бассейны вызывают отвращение: вечно мне кажется, что среди них есть больные. Но вода в море действительно слишком мутная и кишит бациллами. Колибациллы очень агрессивны. Кларисса сбросила свое легкое платьице и вышла из кабины в купальнике. Восхитительная, абсолютно отвечающая описанию девушки из деревни нудистов, о которой рассказывал Зандель. Какая пощечина! Я привык видеть ее голой каждый вечер и потому смотрю на нее без всякого удивления, но совсем другое дело любоваться ею в новой обстановке, на публике: лучезарное явление, притягивающее к себе взгляды всех присутствующих. Чудо природы — в свои сорок лет — рядом с Занделем, тоже в плавках. Кларисса потребовала, чтобы и мы с Ириной вошли в воду. Никаких бассейнов, я остался под зонтом вместе с Ириной, выставившей свои тощие и неуклюжие ноги. — Не люблю воду. Плавать я почти не умею, и мне не хочется выглядеть смешной, — сказала Ирина с таким видом, будто делает мне важное признание. — А у меня забитые людьми бассейны вызывают отвращение. Мне кажется, что я прикасаюсь телом к барахтающимся там в воде незнакомцам. — Думаю, что у моего мужа и Клариссы нет подобных проблем. — Это очевидно. — Мы сидим здесь. И никаких прикосновений тела к телу, — сказала Ирина с несколько натянутой улыбкой. И добавила: — Телесной близости можно добиться и на суше, не спускаясь в воду. Я не знал, что ответить на такое обезоруживающее утверждение. Между тем в воздухе стал распространяться сильный запах гари, словно где-то поблизости занялся пожар. — Ты не чувствуешь, что-то горит? — Ну как же. Но только кто отсюда уйдет? Я не понял, что она имела в виду, но по ее меланхоличному взгляду стало ясно, что Ирина видела во мне сообщника, и это меня удручало, так как я никоим образом не мог соответствовать ее ожиданиям. Неужели, думал я, между нами, мужчинами и женщинами, друзьями и женами друзей, всегда нужно намекать на секс или практиковать его как единственный способ уйти от повседневной рутины? Вы не отдаете себе отчета в том, что таким образом и секс становится рутиной? Уж эти постоянные намеки! Единственное слово, так редко звучащее в наших разговорах, — любовь. Если редко встречается слово, значит, редко встречается и это чувство, волнующее, но и к чему-то обязывающее и даже рискованное. Можно привести лишь один пример, но относится он к импровизированной паре — Зандель и девушка из бассейна (не дай бог, чтобы ею была Кларисса), но не знаю, так ли уж достоверна даже эта история, расписываемая Занделем. После купания Клариссы и Занделя мы отправились пешком к вилле Пиний. Между тем запах гари становился все сильнее и сильнее и сопровождался иногда легкими наплывами дыма, забивавшего ноздри. Какой-то прохожий сказал, что сжигают растительность на дюнах к югу от Фреджене, но ничего опасного. Единственная неприятность для тех, у кого дома на юге, — нашествие гадюк, бежавших от огня в сторону городка. Давайте, давайте сюда с вашим ядом, все равно мы решили укрыться в тенистой роще виллы Пиний, тенистой, но не тихой из-за оглушительного стрекота сотен тысяч цикад. Но когда мы заказывали напитки, Ирина вдруг вскочила и указала на двух гадюк, приближавшихся к нашему столику. Мы молча встали и быстро направились к выходу. Два парня на велосипедах сказали нам, что сотни, тысячи змей заполонили весь Фреджене и прячутся за зелеными изгородями и в садах вилл. В этом преувеличении была, по-видимому, доля правды. — Бежим прочь с этого проклятого места! — воскликнула Ирина на грани нервного срыва. — Не надо преувеличивать, — сказал Зандель. Однако, оглянувшись, мы увидели змейку рядом с его «БМВ», припаркованным в тени боковой дорожки. В общем, все пошло кувырком, если не считать купания Клариссы и Занделя в бассейне, так что мы решили перекусить в первом же баре, который попадется нам по дороге: сэндвич, кружка пива, и скорее в Рим. Дым приближался, и уже раздавались сирены пожарных машин. Всякий раз, когда я так глупо теряю время, как в эти выходные во Фреджене, я задаюсь вопросом, сколько страниц книги можно было бы написать, останься мы в Риме. А я вот рассуждаю о гадюках. Тема малопродуктивная для моей работы. Кларисса Я думала, что он у себя в кабинете, но через полуоткрытую дверь ванной увидела Джано стоящим перед зеркалом. Что он там делает? Я на цыпочках отошла в сторону, чтобы можно было видеть его, а он бы меня не заметил. Повторяю: я не собиралась шпионить за ним, но сама ситуация подталкивала к этому. Джано слегка склонялся к зеркалу, потом отходил и снова приближался, упорно глядя вперед. На лице его была тень загадочности. Наконец я поняла. Вернее, мне показалось, что я поняла: Джано «глядел себе в глаза». Что это? Вызов, экзорцизм? Нет, все-таки я не могла истолковать это странное поведение, когда-то меня так же ставили в тупик его отчаянные рыдания или взрывы смеха. «Смотреть себе в глаза» — это было излюбленное выражение Джано, когда дело касалось решающих моментов жизни, каких-то крайних или просто трудных ситуаций. Я уже давно решила не придавать слишком большого значения его странностям и предпочитала игнорировать негативные фантазии, которые он сам придумывал, чтобы ринуться в них с головой — вроде его урбанистического плана уничтожить целые группы домов, чтобы наполнить воздухом римские кварталы, задыхающиеся от чрезмерно плотной застройки (он это называет застройкой, не принимая в расчет населения, находящего прибежище в таких домах). Помимо требования положить конец узким улицам проект Джано предусматривал создание, как он говорил, «пузырей воздуха», то есть он хотел насытить город воздухом, дать ему возможность дышать. Да полно, сразу же становилось, ясно, что в Джано вселился дух разрушения (злые языки называли это урбанистическим терроризмом), который мог проявиться, какой бы ни была профессия Джано. Сегодня утром я вышла и встретилась на углу виа Санта-Мария-дель-Анима и виа деи Коронари с Аделе П., умной и порядочной женщиной, владелицей небольшого дома на виа ди Панико. Слово за слово, я рассказала ей, что мой муж разрабатывает проект реконструкции Рима, основанный на идее снести почти десять процентов домов, построенных после сороковых годов. — Я слышала об этом проекте, о нем много говорят и спорят даже за стенами университета. — Как о жестокой расправе, верно? — А мне кажется, идея очистить Рим от множества ужасных строений просто замечательная. Вот было бы хорошо! И оценки людей вовсе не так уж негативны. — Но все-таки странно. Если уж на то пошло, это утопия. — Ты счастливая, — воскликнула моя приятельница, — подумать только, с тех пор как мы Поженились, мой муж ни разу не сказал ничего странного, ничегошеньки за всю жизнь! Умный, здравомыслящий мужчина и непробиваемо скучный, как гранит. Лучше уж пусть он был бы немного странным, как твой. Вообще я считаю, что урбанистика либо должна быть креативной, либо она вообще не нужна. Как я тебе завидую! Я обошлась без комментариев, но фраза о немного свихнувшемся муже заморозила мои мысли. Нужно ли жаловаться на странности Джано, на его измены, на его постоянное лицемерие, если в этом наше спасение? Вдруг моя приятельница спросила: — Ты слышала, Федерико Зандель заболел? Я побледнела, не знала, что сказать: удивительно, что она заговорила о Занделе так, словно была в курсе наших с ним отношений. Но ей известно, что мой муж урбанист, подумала я, и естественно, что она завела со мной разговор о Занделе, тоже урбанисте. — Ничего не знаю, — ответила я, — вернее, знаю, что несколько лет назад у него была какая-то проблема с легкими, а в остальном у него все в порядке. — Нет-нет, тут что-то другое. Мне очень конфиденциально сообщил об этом один его университетский коллега. Знаешь кто? Да твой муж, которого я встретила несколько дней назад. Я решила не слишком углубляться в эту тему, чтобы не давать повода для сплетен (но почему Джано ничего не рассказывает мне о встречах с моими приятельницами?). Я знала о слабом здоровье Занделя в общих чертах, мы об этом не говорили при наших встречах, но факт подтвердился, когда мне с трудом удалось расшифровать еще несколько страниц тетради Джано. В ней, а вернее, на тех страницах, которые я прочитала, несмотря на решение никогда больше не прикасаться к этой тетради, есть несколько замечаний по поводу частого отсутствия Дзурло на занятиях, а главное, в каждой строчке проглядывает ненависть, ненависть странная, обращенная главным образом на Дзурло, но и пронизанная иронией в адрес его «панельной» урбанистики. В общем, Джано переносит в романе свою ненависть к Занделю на Дзурло, то есть на персонажа, буквально списанного с Занделя, а потом с необычайным коварством изуродованного. Общаясь с ним как с близким другом в реальной жизни, в своей книге он рисует его как человека с ускользающим взглядом и бледным лицом, что свойственно особам ненадежным. Он пытается объяснить двуличие человека явными симптомами его слабого здоровья. Прочитав эти страницы, я почувствовала себя так плохо, что приняла две таблетки «Лароксила». Мы встретились с Занделем, как всегда, в комнатке, находящейся рядом с его кабинетом. Я не справилась о его здоровье, но выглядел он спокойным и ласковым и вполне в духе того необыкновенного объяснения в любви, которое он устроил мне в присутствии Джано. Мы не стали возвращаться к этой теме, но у нас возникло почти безмолвное взаимопонимание — мало слов, много ласки, как у двух любящих друг друга млекопитающих. Я никогда еще не чувствовала себя такой счастливой и такой грустной, как тем вечером, лежа в постели с Занделем. Прости меня, Джано. Но я знаю, что ты меня уже простил. Джано Кто-то из студентов сказал мне, что Зандель в последнем месяце прочел не больше трех лекций. Студенты стали жаловаться. Но я задаюсь вопросом: что делает Зандель все то время, которое он крадет у университета? Я знаю, что у него есть какие-то дела с Голландией, что он ведет переговоры с Цюрихом, но долететь туда на самолете можно очень быстро, и это не оправдывает его частого отсутствия. Говорят, что Зандель болен, но у кого можно узнать какие-нибудь подробности? Ну не у него же — это ведь нескромно, и не только поэтому: мы всегда стараемся избегать разговоров, касающихся нашей физиологии. Можно было бы спросить у Клариссы, вероятно, она что-нибудь знает, но это совершенно невозможно, так как дома я не говорю о Занделе, точно так же как Кларисса никогда не говорит о Валерии. Теперь наши «параллельные» связи признаются и воспринимаются молча, но на сей раз дело складывается иначе, поскольку появился отличный предлог для обсуждения. То, что Зандель стал редко бывать в университете, это уже вопрос. — А я почем знаю? Наверное, у него есть какие-то причины, — сказала с рассеянным видом Кларисса, и я тотчас понял, что она хотела уклониться от этого разговора и, пожав плечами, ушла в кухню. Это уж слишком. А я-то надеялся доставить ей удовольствие и дать возможность поговорить о ее любовнике. Мой проект «разредить» некоторые римские кварталы еще вчера вызывал известное сопротивление, но в большинстве случаев я вижу явно выраженный восторг студентов. Понятно, что некоторые мои планы у многих еще вызывают раздражение. Например, мое предложение выпотрошить ряд отдельно стоящих строений вдоль виа Аркимеде, этакой извилистой кишки, считающейся вроде бы шикарной, и вечно забитой пробками. От пьяцца Эуклиде она довольно долго тянется в гору по направлению к пьяцца Питагора, потом, «передумав», возвращается обратно на такое же расстояние и уходит вниз по направлению к Марешалло Пилсудски. Это одна из самых нелепых улиц во всем Париоли; едешь по ней, постоянно чертыхаясь, потому что нередко она вызывает у водителей синдром Меньера — головокружение и позывы к рвоте. Стоило зря использовать имя Архимеда для этой улицы — блистательного воплощения урбанистической глупости, а там, ниже, имя Евклида, присвоенное суматошной площади, круговерти автомобилей, поднимающихся к Париоли или спускающихся к высохшей Акуа Ачетоза? И Пифагора притянули сюда, в урбанистический ужас этой части Париоли. Да, тут для моей Деконструктивной Урбанистики нужны не бульдозеры, а динамит. Ну ладно, иногда я преувеличиваю. Признаемся честно, нас удивляют неудачные строения, возведенные в Риме после сороковых годов, но мы забываем об ошибках, допущенных и в золотой век римской архитектуры. Могу напомнить одну: пойдите взгляните на величественные палаццо пятнадцатого и шестнадцатого веков в историческом центре. Грандиозные фасады, которых взглядом не охватишь, потому что точно такое же величественное палаццо возведено прямо напротив него через узкую улочку, по которой и карете не проехать, особенно в квартале Торре Арджентина и вокруг. Но ошибки архитекторов прошлого не оправдывают ошибок современников, которые как раз и можно было бы исправить, снеся не величественные барочные палаццо или дворцы эпохи Возрождения, а архитектурные уроды, которых никто никогда не станет оплакивать. Ладно, говорят мои коллеги и некоторые мои студенты, хорошо, что это только утопия, поскольку речь идет о ликвидации порядочного количества зданий, ведь это спровоцировало бы сопротивление владельцев, да и гипотетическое решение о принудительной экспроприации обошлось бы государству в астрономические суммы. И где прикажете жить владельцам разрушенной недвижимости? Один мой студент, живущий как раз на виа Аркимеде, увидев закрашенную зеленым фломастером группу домов, где проживает и он, спросил меня, куда ему деваться. — Неужели в Ченточелле, — спросил он, — или в Спиначето?[7 - Ченточелле и Спиначето — бедняцкие пригороды Рима.] Я предвидел все эти возражения, но они не ставят под сомнение гражданскую ценность моего проекта, просто они отодвигают его исполнение к более прогрессивным временам. И более богатым, чем наше. Некоторые коллеги-архитекторы поняли так, что мой проект в очень урезанном виде может быть, например, осуществлен в районах, застроенных в годы жилищной спекуляции, вроде Квадраро или Африканского квартала, что дало бы людям работу по сооружению небоскребов и садов вместо снесенных строений. В общем, будет много дел для архитекторов, в принципе согласных с тем, что пора уже приступать к разрушениям. Я не люблю дома говорить о моих теориях, нацеленных на будущее и ставших излюбленной темой моих лекций. Но я уверен, что Кларисса прекрасно осведомлена обо всем благодаря студентам, посещающим мою библиотеку, которым она устраивает допросы. Видимо, ей этого достаточно, поскольку она не обнаруживает особого интереса (возможно, из-за моего почерка) к тетради, озаглавленной Д.У., то есть, Деконструктивная Урбанистика, которую я оставил на самом виду на моем столе, как и «Украденное письмо» Эдгара Аллана По. Она не читает даже статьи, время от времени появляющиеся на страницах «Диагонале» — журнала факультета архитектуры в «Валле Джулия». Кларисса Король Виктор-Эммануил Второй во время охотничьей вылазки в Ланге встречает крестьянина, который в знак уважения снимает шапку. Король вынимает из кармана сигару и предлагает ее крестьянину, а тот восклицает: «Ваше величество, эта сигара — самый счастливый день в моей жизни!» Джано рассказывает этот анекдот в ресторане, сидя за столом с коллегами, урбанистами и архитекторами (в том числе и с Занделем), но сразу же находит нужным добавить, что сам он терпеть не может ни охоту, ни Савойскую династию во всех ее поколениях. — Отождествление сигары с самым счастливым днем жизни крестьянина — это конечно же, — говорит Джано, — риторическая фигура, но какая? Никто не может ответить, и тогда Джано с невинной улыбкой и свойственной ему неуверенной манерой добавляет, что дело тут, возможно, в аномальной форме метонимии. — Выходит, сигара для крестьянина своего рода и причина и следствие того счастливого дня? — спросила я робко. — Вот именно, это парадоксальная метонимия, смешивающая причину со следствием. Странно, но пока Джано рассказывал свой анекдот, в ушах у меня раздавался грохот смятого металла и отчаянный крик жертвы автокатастрофы на шоссе между Франкфуртом и Дуйсбургом, голос гибнущего нашего друга — немецкого журналиста. Что это — ошибка или заблуждение моего подсознания? Что за извращенное подсознание? Я никак не могла установить причину такого неприятного и мрачного сопоставления. Ну скажите, что общего между симпатичным Иоганнесом Вестерхофом и Виктором-Эммануилом Вторым? Джано просто трогательно наивен, и я зря пыталась дать ему понять, что лучше бы ему воздержаться от подобных выступлений. Хотя анекдот и понравился слушателям, несколько меньше понравилась им его короткая риторическая заключительная лекция, которую я прервала, чтобы она не пропала впустую. Джано — человек самый необщительный в мире, и хорошо это знает. Этими своими коротенькими выступлениями он посильно принимает участие в тех случайных светских раутах, в которые мы иногда позволяем себя вовлекать. Чаще всего это открытие выставок или презентации книг по архитектуре и урбанистике, которые почти всегда завершаются в ресторане, где Джано высказывается, пользуясь определенным интересом у публики, не знаю, правда, насколько искренним. Но он поступает правильно, так как эти его анекдоты позволяют ему безболезненно избегать застольной полемики о его урбанистике. Если же под конец затрагиваются политические темы, тогда Джано начинает сморкаться и чихать из-за внезапного приступа аллергии ко всякой левизне. Если судить по стоившему мне стольких трудов прочтению еще нескольких страниц его романа, пожалуй, можно сказать, что Джано понял не только то, что я побывала в деревне нудистов, но и то, что прекрасная девушка из бассейна, описанная Занделем, была я, Кларисса, собственной персоной, со всеми своими сорока годами. Что это, фантазии романиста? А описание лихорадочного секса в бунгало, писательская одержимость? Надеюсь, что Джано просто продумал ситуацию, подходящую для его сюжета, и использовал ее, не зная, что она соответствовала той импульсивной ситуации, которую мы упорно называем реальной действительностью. Но как позволяет себе Джано, мой муж, так бесстыдно показывать меня на страницах своей книги? То, что приведенные факты, возможно, отвечают действительности, не оправдание, скорее наоборот. Кто дал ему право приписывать мне чувства, или, что еще хуже, утверждать, что я занимаюсь сексом, если доказательств у него нет? Слишком легко сочинять роман вот так — воруя идеи, факты и персонажей в семье и среди друзей? Хоть бы Джано не вздумал опубликовать это описание нелепых эротических упражнений, ведь читатели без труда могут узнать реальных героев. В кухне я уронила небьющийся стакан, который буквально взорвался и разлетелся на тысячи мельчайших осколков. Мне объяснили, что у небьющихся стаканов есть уязвимая точка вроде ахиллесовой пяты, и стоит только ударить по ней, как происходит взрыв и стекло разлетается. Будь осторожен, Джано, если ты затронешь мою ахиллесову пяту, я тоже могу взорваться, как небьющийся стакан или как камикадзе. Шутка, конечно. Иногда мне хочется пошутить. Джано Мы с Клариссой недостаточно циничны, чтобы посвящать друг друга в свои грехи. Предпочитаем молчать, молчание — замечательный клей в ситуациях, когда без него все может разлететься на куски, как тот небьющийся стакан, который Кларисса уронила сегодня на пол в кухне. Только став взрослым, я усвоил, что кроме моей персоны существует еще чрезвычайно хрупкая действительность, к которой надо относиться уважительно, бережно, иногда даже храня ее в тайне и глубоком молчании. У Клариссы странные претензии. Теперь она вбила себе в голову, что я должен свозить ее в Страсбург, в ту маленькую гостиницу напротив собора. Я, кажется, понял причину этого странного желания: по-видимому, Кларисса узнала о моей встрече в Страсбурге с Валерией и сама хочет повторить это путешествие. Чтобы доказать мне, но и себе тоже, что она не хуже Валерии и заслуживает такого же внимания. Я настаиваю, чтобы она объяснила мне причину своего требования, хорошо зная, что она никогда не скажет мне правду — слишком обязывающую нас обоих. — А тебе не все равно? — отвечает Кларисса. — Глупое объяснение, — настаиваю я, чувствуя, что хожу по краю пропасти. — Не на всякий вопрос есть ясный и понятный ответ. — Меня не интересует туманное и непонятное объяснение, но поскольку не хочется, чтобы ты оправдывала свое желание, я сдаюсь. Ладно, в следующую субботу отвезу тебя в Страсбург. В маленькую гостиницу напротив собора. — Ладно, в маленькую гостиницу напротив собора. Я закажу номер. Услышав, что я готов съездить в Страсбург с ней, Кларисса успокоилась и замолкла. Интересно, кто рассказал ей о моей встрече с Валерией? Архитектор Морпурго — единственный, кто мог ночью в спальном вагоне узнать от самой Валерии о такой детали, как маленькая гостиница напротив собора. Но как эта новость могла от Морпурго достичь ушей Клариссы? Тысячи глаз и тысячи ушей. Не могу же я спросить об этом у нее, приходится довольствоваться в который раз истиной, что слова переносятся от одного человека к другому, как вирусы гриппа. Этим своим нелепым требованием Кларисса подбросила мне еще одну деталь для моей книги. Спасибо, большое спасибо за сотрудничество. Кларисса Зандель мне сказал, что Джано сделал важное открытие: нашел большой обелиск, погребенный бог знает когда на том месте, где в шестнадцатом веке был построен палаццо Мадама — ныне здание Сената. Его обнаружили во время раскопок на корсо Ринашименто, когда чинили газопровод. Вершина обелиска находилась почти под самой дорогой, а вся остальная часть лежала под палаццо Мадама. Рабочие по распоряжению Рим-газа сразу же вновь засыпали его землей, чтобы избежать нашествия археологов и любопытных. Но новость эта просочилась в город, и обелиск под Сенатом попал в хронику римских газет. Второй обелиск находится под палаццо Сантакроче на площади Каироли. Его, обнаруженного во время работ в подвалах, держали в тайне. Джано, кажется, прочитал лекцию об этих двух обелисках — подлинном кладе, зарытом в подземельях Рима, совсем как золото или алмазы, которые находят в рудниках. Известно же, что Рим — бесконечно большой рудник, хранящий погребенными античные сокровища. Джано сделал эти сообщения, снабдив их немногими подробностями, которые были ему известны, а потом обратился к своим студентам, надеясь, что кто-нибудь предложит снести хотя бы часть палаццо Мадама и палаццо Сантакроче, чтобы извлечь наружу обелиски. Особенно палаццо Мадама, где заседают эти ужасные сенаторы. Никто из студентов не осмелился согласиться со сносом двух палаццо, даже зная о разрушительных наклонностях своего профессора. Разочарованному Джано осталось задумчиво бормотать что-то нечленораздельное до конца лекции, словно он ждал, не раздастся ли чей-нибудь голос из аудитории. Студенты были явно растеряны, слышался ропот удивления и несогласия. Как это унизительно — слышать такое о своем муже от своего же любовника! А вообще я предпочитаю, чтобы Джано не посвящал меня в свои урбанистические проекты, так как знаю заранее, что он тут же отвергнет мои замечания, тем более — возможную критику, ибо они приведут к спору, а мы предпочитаем сохранять в наших отношениях гармонию. И еще я не претендую на то, чтобы Джано рассказал мне что-нибудь о романе, который он сейчас пишет, хотя это было бы естественно. Две заглавные буквы на обложке — неудачная попытка сбить со следа нижеподписавшуюся. Он думает, что Кларисса ничего не замечает. Мы позволяем себе легкие размолвки, — например, из-за анекдотов, которые он рассказывает и которые всегда ставят меня в тупик, или из-за его навязчивой боязни ядов в пище и в воздухе. Но Зандель мне объяснил, что речь идет не только об экологии продуктов питания и окружающей среды, а еще и о политической экологии. Экологические яды — здесь Зандель согласен с Джано, — дополняют и усиливают особую аллергическую реакцию на четверых генетически модифицированных политических деятелей. Едва их лица появляются на экране, он тут же переключает канал. Джано постоянно говорит, даже во сне, какое чудесное изобретение телепульт. — Джано — человек аллергически запрограммированный, — сказал Зандель, и это одно из немногих иронических высказываний, которые он позволяет себе делать в адрес моего мужа. О Джано он говорит как можно меньше, но все же, в общем, уважительно и лишь изредка с легкой иронией. Я спросила его, известно ли ему что-нибудь о книге, которую пишет Джано. Нет, он ничего не знает. — Странно, — заметил Зандель, — Джано всегда делится со мной своими планами, он рассказывает мне о статьях, над которыми работает или которые намеревается написать. Я конечно же не дала ему понять, что речь идет о романе, а сказала только о двух заглавных буквах на обложке тетради. — Что за странность! Ты уверена, что именно эти буквы там стоят? — Абсолютно. — Они могли бы обозначать и Деконструктивную Урбанистику, и имя какой-нибудь его тайной любовницы. — Нет, потому что его тайную любовницу зовут Валерия, она такая тайная, что все о ней знают. — Ты шутишь. — Я думала, что ты тоже знаешь. — Предпочитаю не знать. Я поняла, что и Занделю не чуждо лицемерие. В общем, я окружена лицемерием. Да и сама я хороша. В любом случае это скорее комедия, чем трагедия. Бог даст, я никогда не стану писать роман (ведь если Джано его пишет, могла бы писать и я, а что?). И не надо думать, будто я злюсь на Джано за то, что он пишет роман. Пусть пишет, пожалуйста. Джано «Сначала этика, потом наука». Чья-то рука вывела красным спреем эту сентенцию на фасаде дома, в котором я живу. Может, она предназначена мне? Соседи по дому у меня люди очень любезные — «здравствуйте» и «до свидания», — и, безусловно, их мало интересует как этика, так и наука. Дорогой обойщик на первом этаже, функционер туринского банка «Сан-Паоло» и одинокий фотограф на втором, а на третьем мы с Клариссой. Кому бы надпись ни предназначалась (может быть, просто прохожим), я никак не пойму, что нового неизвестный уличный философ хотел сообщить своим случайным читателям, провозглашая элементарное превосходство этики над наукой. Эта сентенция и программа, безусловно, имеет широкие перспективы, и, будучи применена на деле, могла бы многое изменить в мире. Начать хотя бы с того, что в 1945 году Трумэн не сбросил бы две атомные бомбы на Хиросиму и Нагасаки (триста тысяч погибших). Сначала этика, потом атомная бомба. Нет, дорогой Трумэн, ни такое «сначала», ни такое «потом» никого не устраивает. Потом умер и сам Трумэн, как и жители двух японских городов, и я не пожелаю ему встретиться на том свете с японцами, погибшими в Хиросиме и Нагасаки. Остается подумать: если надпись предназначена моей персоне, что это — констатация, предупреждение, призыв или вызов? Может, я должен чувствовать свою вину, изменив этике в пользу адюльтера? Но единственный в мире человек, который может упрекнуть меня, — не какой-то неизвестный уличный философ, а Кларисса. А ей и в голову не придет обвинять меня, поскольку она тоже виновна с точки зрения этики. То, что этика должна идти впереди науки, меня очень мало трогает, потому что отношения с наукой у меня чисто случайные и поверхностные, если не считать урбанистику, но разве следует причислять к науке мою креативную и парадоксальную урбанистику? Кларисса хорошо знает, что этика не является целью ни для меня, ни для нее. Она спокойно прикинулась, будто вовсе не видела надписи, выведенной на стене нашего дома красной краской и заглавными буквами. После того, как я сказал: ладно, на следующей неделе я отвезу тебя в Страсбург, и полетим туда на самолете, хотя я предпочел бы, чтобы ты поехала со мной на трехдневный конгресс, как я тебе обещал раньше, — Кларисса не вспоминала больше ни о Страсбурге, ни о маленькой гостинице напротив собора. Ясно, что она хотела подвергнуть меня только виртуальному наказанию. Этот призыв к торжеству этики воскресил в каком-то тайнике моей памяти один факт, усиливший искреннее, но поверхностное восхищение, с которым я всегда относился к Клариссе. У ее родителей была вилла в окрестностях Дженцано, где мы с ней обычно проводили выходные, а также лето и десять дней на Рождество. Там мы подружились с их старой немецкой овчаркой, которая очень радовалась каждому нашему приезду. С некоторых пор мы заметили, что она очень сдала: ходила приволакивая задние ноги, и родители Клариссы говорили, что собака старая и больная, но им не хватает смелости по совету ветеринара усыпить ее. В одну из суббот мы нашли собаку, пришедшую умирать к порогу дома. Она не шевелилась, не могла подняться, только вздрагивала и хрипела. — Бедняжка умирает, — сказали родители Клариссы. Все молча смотрели на бедную собаку, пришедшую умирать прямо на глазах у своих хозяев. Мы с Клариссой безмолвно наблюдали мучительную агонию бедного животного, к которому были так привязаны. Мне было больно и неловко смотреть на нее и нетерпелось поскорее спрятаться от этого душераздирающего зрелища. Но Кларисса вдруг подошла к собаке и наклонилась, чтобы погладить ее по голове. Какой жест милосердия перед лицом смерти! Собака слегка пошевелилась, словно хотела в знак благодарности приподнять голову. Этот жалостливый и гуманный жест я буду помнить всегда, в нем одна из причин, по которой я восхищаюсь Клариссой и люблю ее. Кто знает, может, и об этой этике говорит надпись на стене нашего дома. Кларисса Я уверена, что Джано понял, почему я захотела ехать в Страсбург с ним и почему пожелала остановиться в маленькой гостинице напротив собора Нотр-Дам. Да конечно же понял. Мы с ним уже давно посылаем друг другу безмолвные послания, а иногда торжественные требования вроде этого, касающегося Страсбурга. Теперь же так получилось, что некоторые страницы романа Джано меня глубоко взволновали. Не понимаю, как ему удалось угадать столько моих секретов. Словно он подглядывает за мной через замочную скважину, словно читает мои мысли в часы моего полного одиночества по вечерам, когда я неподвижно лежу в постели в ожидании сна. В скобках замечу, что я никогда не страдала бессонницей, но вот уже несколько вечеров, закрыв глаза, лежу в постели со своими мыслями по два, а то и по три часа и жду наступления сна. А это уже называется бессонницей. Я боялась попасть в зависимость от снотворных вроде наркотиков, потому что потом от них, кажется, очень трудно избавиться, но причин бессонницы понять не могла. Однажды я прочитала в приложении к какому-то женскому журналу о некоторых африканских племенах: у них тот, кто страдает бессонницей, должен зевать, делать зевок за зевком, пока не заснет. Хотя журнал не очень-то внушает доверие, я решила поставить эксперимент и испробовать на себе. Подействовало. Минут пятнадцать гипнотического зевания, и я медленно втягиваюсь в тихий тоннель сна. Джано был немного удивлен моими бесчисленными зевками, но когда я объяснила ему, что пользуюсь этим как снотворным, он вроде бы заинтересовался и успокоился. Действительно, Джано всегда готов понять парадоксальные стороны жизни лучше, чем рациональные, хотя он и называет себя то аналогиком, то картезианцем. Эти слова подтверждают парадоксальность его самосознания. Почему аналогик, почему картезианец? Нечего и спрашивать, чтобы не поставить его в тупик, а еще потому, что нельзя все объяснить и тем более — невинные определения. Конечно же я ему не рассказала, нет-нет, что причина моей бессонницы — это страницы его книги, обнажающие мои мысли, чувства и тайные желания. Джано Я заметил, что Кларисса сунула нос в мою тетрадь. Следовательно, она обнаружила, что я пишу роман, а никакой не трактат о Деконструктивной Урбанистике, о чем она могла подумать, увидев две заглавные буквы на обложке. Однако я не знаю, до какой степени она в состоянии разобрать мой почерк. Но Кларисса просто остолбенеет, если в один прекрасный день мой роман будет опубликован, потому что я не могу не вставить в повествование и ее, и эту свинью Занделя. Мое воображение мечется как сумасшедшее вокруг измен. В конце концов, я почти уверен, что близок к истине. Между тем жильцы кондоминиума по виа дель Говерно Веккьо решили покрасить фасад дома, облезлого и грязного. Приходил администратор, чтобы поторопить нас с выбором цвета. Мы выбрали нечто бледное — желто-зеленое, цвет, который предлагало предыдущее собрание жильцов. — Ладно, пусть будет этот светло-дерьмовый цвет, — сказал на собрании администратор, человек грубый и язвительный. Все обомлели. — Что ж, все согласны, пусть будет светло-дерьмовый, — сказал я с нажимом, чтобы поставить его на место. Работы начнутся через три-четыре месяца. Таким образом, рано или поздно исчезнет надпись: «Сначала этика, потом наука», которая вызвала путаницу в моих мыслях и приветствует меня, когда я вхожу или выхожу из парадного. Никак не пойму, нравится она мне или нет. Мне не всегда удается вполне четко определить свое отношение к идеям, вещам, людям, а также надписям и рисункам на стенах. Кларисса Я с трудом сумела прочитать еще несколько страниц из тетради Джано с этими двумя большими буквами на обложке, которые до сих пор кажутся мне оскорбительными. Вообще, то, что Джано вдохновляют на сочинение романа знакомые ему лица и события, по-моему, не бог весть какая находка для писателя. Ничего себе, главные персонажи — мы двое, я и Джано, а потом еще я и Зандель. На тех страницах, которые я прочитала, о жене Ирине вроде бы ничего нет, а эта потаскуха Валерия упоминается мимоходом. Однако признаюсь, мне очень любопытно, какая жизнь меня ждет в воображении Джано на страницах, которые мне пока еще не удалось прочитать. Но какое странное чувство головокружения от того, что я выведена в романе. Мароция — это я, ясно же, — только у меня душа переворачивается, когда я вижу, как описываются мои мысли и мои поступки, которые часто, должна признать, изображены более рациональными и правдоподобными, чем мои реальные мысли и дела, всегда такие нечеткие и непоследовательные. Джано заставляет меня, как деревянную куклу, двигаться и говорить по его приказанию. И если у меня возникает ощущение, что Мароция поступает более разумно и, скажем даже, более умно, чем я, то это создает только некоторую путаницу и дает мне понять, что персонажем, изображенным на бумаге, можно управлять как угодно, заставлять его делать то, что нравится автору и что подходит ему по сюжету, тогда как в действительности я часто следую случайным инстинктивным порывам и чувствам, в которых и сама не отдаю себе отчета. Джано дерзко обворовывает мою жизнь, чтобы изменять ее в лучшую или в худшую сторону — в зависимости от своего настроения и предполагаемых задач романа, делает из меня бумажную Мароцию. Слишком легко и романтично писать, будто Мароция до того красива и притягательна, что в нее внезапно влюбляется Дзурло (Зандель). Вот тут действительность походит на то, что написано у Джано: она еще более романтичная и романная (хотя я хорошо помню, что мне не двадцать, а сорок лет). К счастью, тому, кто видел мои сорокалетние колени, я с удовольствием разрешу рассказывать о них кому угодно. И спокойно могу показать и мои руки, и мои сиськи. Итак, Джано уже мало его безумной Деконструктивной Урбанистики, теперь он желает писать роман. По-моему, это все равно что изобретать уже существующий город с его жителями, дорогами, улицами, площадями, дворцами, памятниками, вокзалом, садами, больницей, подземными переходами, фонтанами, рынками, светофорами. Минуточку, здесь Джано забавляется, передвигая свои украденные у жизни пешки, мужчин и женщин, в соответствии с безусловной потребностью романизации реальности; в противном случае мне пришлось бы подумать, что Джано знает все секреты наших (я имею в виду себя и Занделя) отношений. И иногда мне кажется, будто я делаю то, что уже прочитала на страницах тетради Джано. Он словно списывает людей, места, характеры и реальные пороки и нас двоих, и наших друзей и, нередко, даже заглядывает вперед, чтобы вышивать по этому узору свою историю. Я уверена, что роман у него получится плохой и безусловно фальшивый, как это бывает с теми, кто претендует на описание так называемой реальной действительности. К счастью, в нем нет и следа от Хайдеггера, несмотря на бьющий через край раптус, как с изощренной иронией говаривал Зандель. Мне очень интересно читать дальше, но я закрываю тетрадь и аккуратно кладу ее на место, чтобы Джано не заметил моих махинаций, и делаю это главным образом потому, что из-за усилий, связанных с расшифровкой этого невозможного почерка, у меня страшно разболелась голова. Но, говоря по правде, моя головная боль объясняется не только плохим почерком автора. Джано Я почти разочарован тем, что Кларисса отказалась от своей угрозы поехать со мной в Страсбург. По крайней мере, я так ее понял, потому что она больше об этом не заговаривала. Сначала самолет, потом ночь в маленькой гостинице напротив собора и следующая ночь — возвращение в спальном вагоне. Гостиница приличная и приятная еще и благодаря тишине пешеходной зоны вокруг собора, куда запрещено заезжать даже такси. Утром я бы поводил Клариссу по цветочному рынку, подарил бы ей, как Валерии, букетик цикламенов, а потом мы бы выпили хорошего кофе с молоком и круассанами в баре на открытом воздухе, на рю де Жюиф позади собора, в том самом месте, где мы сидели с Валерией. Я бы посмотрел в глаза бармену, чтобы понять, узнал ли он меня спустя две недели теперь уже с другой женщиной, заметно отличающейся от первой. Было бы интересно, узнала ли меня и цветочница, которая теперь, спустя две недели, продала бы мне точно такой букетик цикламенов для дамы, непохожей на ту, первую. Естественно, что вышколенная портье гостиницы, привыкшая к самым разным ситуациям, посмотрела бы на нас с демонстративным равнодушием. Я уже решил было продублировать поступки и маршруты Валерии из чувства тайной мести и вероломства, которого Кларисса не могла бы заподозрить. С нее было бы достаточно простого удовольствия предоставить мне возможность повторить поездку в Страсбург. Месть эту я бы обратил против нее так, что она и не догадалась бы. Я перебираю бессмысленные варианты, потому что Кларисса, получив мое согласие, перестала говорить о поездке в Страсбург, и уж не я, конечно, стану напоминать о ней. Кларисса А если бы мы в один прекрасный день решили сказать друг другу все, признаться в своих изменах (уже узаконенных), удобно устроившись в гостиной и закурив сигарету (даже я, некурящая). Теперь уже ясно, что мои отношения с Занделем и Джано с Валерией тайной остаются только формально. Джано, когда идет к Валерии, притворяется, будто у него дела в университете, я же просто выхожу из дома за всякими мелкими покупками, не отчитываясь перед Джано, и мне легко после обеда провести пару часов с Занделем. Какая рутина, какое однообразие; меня поддерживают лишь желание и любовь, любовь, подогретая тем безумным признанием Занделя. Джано долго шпионил за мной, чтобы оправдать свои подозрения, но когда у него начала появляться уверенность в том, что я ему действительно изменяю, перестал меня выслеживать. Джано знает, что я не могу обойтись без него, хотя он мне и ненавистен. Моя ненависть жаркая, подспудная, но лишь усиливающая мою любовь. Разве это не противоречие? Ну и что? К сожалению, Зандель внезапно уехал в Нью-Йорк там будет работать комиссия по восстановлению Ирака (который пока продолжают разрушать). Поездка эта не настолько важна, и вряд ли мнение итальянского урбаниста примут в расчет, — так он мне сказал, — но позднее будут решать, примет ли Италия участие в дележе пирога, большую часть которого успели отхватить американские компании (многие из них уже подписали контракты и договоры о восстановлении тотчас после начала военных действий). Перед отъездом Зандель сказал мне, что об Ираке не знает ровным счетом ничего, но встреча эта будет носить совершенно неформальный характер и состоится по инициативе одного канадского члена комиссии, с которым Зандель познакомился во время туристического путешествия по Марокко. Они вместе осматривали римские памятники, вернее то, что от них сохранилось в Волубилисе, но главное — остатки арабской архитектуры в Фесе и Мекнесе, и спорили о двух культурах и архитектурных стилях: канадский урбанист стоял за арабскую, Зандель — за римскую. Спор и различие мнений породили крепкую и честную дружбу, и вот теперь канадский урбанист попросил его высказаться по ходу работы комиссии в ООН. Спустя неделю Зандель позвонил мне по мобильнику и сказал, что ему придется задержаться в Нью-Йорке еще дней на десять. Он подхватил серьезный бронхит с температурой, из-за убийственных кондиционеров в небоскребах: то и дело после тридцатиградусной жары оказываешься на Северном полюсе. Ох это известие, этот печальный далекий голос, подорванный холодным воздухом, который Зандель вдыхал во время перелета над Атлантикой. Он всегда говорил, что нужно уехать из Рима, чтобы увидеть радугу. Ну что, видел он радугу в Нью-Йорке? Нет, ответил он, без меня он не мог ее видеть. Я приняла эти слова как добрую весть о нашем общем будущем. После звонка прошла неделя, а потом еще две недели без известий. Чего я только не передумала: думала о каком-нибудь американском приключении, памятуя рассказы Джано о множестве его любовниц, думала о серьезной болезни, которую Зандель хотел от меня скрыть, или о каком-нибудь дурацком инциденте, в котором он не хотел признаться. Джано и коллеги Занделя сразу заподозрили что-то нехорошее, когда жена поехала к нему в Нью-Йорк, а в Риме, кроме нее, никто не мог нам ничего сказать. Я боялась выразить свою тревогу, а молчание, к которому принуждали обстоятельства, делали отсутствие Занделя еще мучительнее. Однажды я неожиданно тихо заплакала, разглядывая витрины на улочках вокруг Пантеона. В одной из витрин отражалось мое лицо с двумя большими слезинками, которые скатывались по щекам и сливались с жемчужинами ожерелья, выставленного за бронированными стеклами. Я купила это ожерелье, чтобы надеть его, когда Зандель выздоровеет. Но уже знала, что не надену его никогда. Может быть, никогда. Лучше всегда оставлять маленький лучик надежды. Джано запер на ключ ящик, в котором он теперь держит свой роман, но ключ оставил в скважине. Это было все равно что сказать: видишь, я заметил, что ты читаешь мою тетрадь, но если ты на этом настаиваешь, то придется тебе открыть ящик, сначала повернув ключ. Пока Кларисса еще может устоять. Джано Я тревожусь о Клариссе. Ее любовник в Нью-Йорке почти два месяца, но никаких известий от него мы не получаем. В секретариат университета от Занделя пришла телеграмма: он объясняет свое отсутствие «серьезным ухудшением здоровья». Да, чтобы оправдать столь долгое отсутствие, ему поневоле пришлось писать, что состояние его здоровья внушает опасение. Но все говорит о том, что причина действительно серьезная, поскольку его жене пришлось вылететь в Нью-Йорк. Кларисса ужасно удручена, а я не могу даже утешать ее, приходится делать вид, будто я верю, что все дело просто в упадке сил, который часто бывает у нее с приходом зимы. Как-то я даже спросил ее, не слышала ли она чего-нибудь о Занделе, потому что знаю: иногда поговорить о своих переживаниях полезно, это приносит облегчение. — А я откуда знаю? — ответила Кларисса. — Мне известно столько же, сколько и тебе, то есть ничего. Объектом раздражения Клариссы был не я, просто она обижена долгим отсутствием самого Занделя и известий от него. Более чем обиженным и возмущенным его молчанием был и я, так как знал: Зандель и его жена, сидя в Нью-Йорке, скрывают от нас правду, и опасался, что в любую минуту может случиться что-то непоправимое. Ну что, например? Чтобы не переживать заранее, я постарался отбросить всякую мысль о Занделе, так как любая мысль о нем связывалась у меня с его болезнью и смертью. Бедный Зандель, я так и видел его лежащим в гробу с лицом восковой бледности и скрещенными на груди руками. Какое мрачное воображение! И еще я видел во сне Клариссу, которая горько плакала, провожая его на кладбище Верано. Мне изрядно надоели эти ночные видения, и я всячески старался минимизировать явную опасность ситуации. — Небось у него уже прошла идефикс с деревнями нудистов. Охваченная яростью Кларисса повернулась ко мне. — Как можно быть таким черствым! Твой друг болен, может быть, даже очень болен, а ты козыряешь самым пошлым аргументом, чтобы высмеять беднягу. В ее словах слышалась подлинная боль. Права Кларисса, я ляпнул глупость, ужасную глупость, говоря о друге. Я даже не попытался оправдаться, так как был уверен, что и у Клариссы самые черные мысли о состоянии здоровья Занделя. Сколько раз за последние дни мы заставляли его умирать? Сколько раз мы укладывали его в гроб и провожали на кладбище? И даже возлагали букет хризантем на его могилу? В эти дни я щедро делился с Клариссой подозрениями, рожденными моим мрачным воображением, и со стыдом подавлял в себе зловещие фантазии об африканских болотах. Сейчас льет дождь как из ведра и на живых и на мертвых, дни в Риме проходят, как и в Нью-Йорке, а акции на бирже продолжают падать. Кларисса Мне приснился сон. Обычно воспоминания о снах у меня смутные, но на этот раз я запомнила все, даже самые мелкие, незначительные подробности, особенно хорошо — мое безмятежное душевное состояние и, если можно говорить так о сне, свое коротенькое счастье, расплывчатое и слегка размытое по краям. Я подошла к лифту дома, который знала как свои пять пальцев, но увидела прикрепленное к дверям объявление: «Лифт не работает». Никакого раздражения, а почти что удовольствие от того, что мне представляется возможность подняться наверх пешком. Дверь подъезда, лифт, а главное, лестница, серые мраморные ступеньки, железные перила — все мне прекрасно знакомо, хотя на экране сна не появилось лицо человека, к которому я иду. Легко поднявшись на третий этаж, ступенька за ступенькой, легко, словно исчезла сила притяжения Земли, я оказалась перед большими дверьми, которые сразу узнала. Слева была латунная пластинка «Арх. Федерико Зандель», справа — только глазок и две замочные скважины. Когда я поднесла палец к звонку, правая дверь открылась и появился Зандель, словно он почувствовал мое присутствие. Он жестом предложил мне войти и проводил в крошечную кухню при личном кабинете, рядом с офисом. Я села напротив него, перед столиком с хрустальной вазой, не по сезону полной самых разных фруктов: яблоки, бананы, клубника, виноград, киви, черешня, ананас и круглый белый плод, чуть побольше яблока. Я протянула руку, чтобы взять этот незнакомый плод, но Зандель отрицательно покачал головой. — Нельзя? Почему? — спросила я. — Потерпи. Придет день, когда мы съедим его вместе. Рука моя повисла в воздухе. — Ну пожалуйста. — Не сейчас. — Ты не Адам, и я не Ева. Мы можем есть что угодно, не совершая греха. — Ну как же, разве ты не заметила, что это земной рай? Зандель поднялся, я тоже встала, так и не прикоснувшись ни к одному из этих чудесных плодов. Зандель притянул меня к себе и долго держал в крепком объятии. По всему моему телу разлилось тепло, я бы назвала его счастьем и желанием; по крайней мере таким осталось в памяти чувство от его объятия. С безграничной ностальгией сохранила я это ощущение настоящего земного рая, такое сильное, какого я никогда не испытывала в реальной действительности. А может быть, память усиливает чувства, пережитые во сне? Естественно, наша встреча привела нас в постель. Зандель стал расстегивать мою блузку и понемногу раздел меня всю с легкостью и удовольствием, с какими очищают банан. Я стояла перед ним голая, но еще в туфлях и колготках. Во мне было разлито ощущение своей красоты. Каждое прикосновение его было мягким и нежным. Вокруг стояла тишина, лишь легкий ветерок доносил издалека музыку — что-то вроде саксофона Коулмена Хавкинса, — которую я слышу всегда в момент крайнего эмоционального напряжения. Все это было похоже на мое представление о счастье. Я сняла туфли и колготки и растянулась на постели, а Зандель, молниеносно сбросив одежду, лег на меня и начал свой ритуал предварительных поцелуев, лаская все мое тело, и, наконец, проник в меня под звуки окутывавшей нас мягкой и торжественной музыки. После любви во сне я проснулась, сохраняя ощущение того счастья, и сразу же вспомнила, что Зандель в Нью-Йорке и никто не мог сообщить мне, вот проклятье, хоть что-нибудь о его здоровье. Рядом со мной крепко спал Джано. Я стала разбираться в своем сне. По существу, за исключением заколдованной атмосферы, повторилась какая-то из наших встреч с Занделем: все они развивались более или менее на один манер. Уже больше двух месяцев я его не вижу, и атмосфера приснившегося счастья повисла над пропастью, потому что с минуты на минуту я жду из Нью-Йорка дурную весть. Но этот белый плод в кухне? Не могу понять, что он означает, и обещание Адама останется втуне, так как Ева конечно же не может надеяться, что он выполнит наяву обещание, данное во сне. По-моему, белый плод вообще ничего не значит. Нечего стараться придавать значение всему, что видишь во сне, и нередко, как говорит Джано, даже тому, что является частью так называемой реальной действительности. Джано Если судить по смутным сплетням, ходящим по коридорам университета «Валле Джулия», кажется, что Зандель в Нью-Йорке уже просто при смерти. Его возвращение снизило накал этих слухов. Зандель вернулся в Рим, я бы сказал, в хорошей форме, пригласил нас на ужин и преспокойно сообщил, что у него была тяжелая форма вирусного воспаления легких (болезнь обычно подхватывают в самолете, когда кондиционеры распространяют в воздухе вирусы какого-нибудь больного пассажира), а в Нью-Йорке лечили сеансами облучений — новой терапией, которая, по его мнению, дала уже отличные результаты. Однако как следствие возникла проблема эритроцитов — этого чертового малокровия, сказал Зандель. Но ничего драматичного. Ужин в приятной расслабляющей обстановке с обсуждением орехово-кофейного торта «Мапи», по рецепту мадам де Тулуз-Лотрек[8 - Мадам де Тулуз-Лотрек — родственница известного художника, знаменитый французский кулинар — ее рецепты публиковались в периодических изданиях. (Прим. ред.)] испеченного Ириной, которая потом нам сказала, что поехала к мужу, так как не могла оставить его одного в Нью-Йорке, где итальянцы идут нарасхват. Но зачем ей понадобилось объяснять причину поездки в Нью-Йорк? Тон объяснения выглядел весьма светским и весьма фальшивым. Заключительным комментарием к вечеру было сообщение, что теперь Занделю придется продолжать лечение здесь, в Италии, ужас какой-то. Зандель живет в прекрасном доме на виа Консолато, между корсо Витгория и виа Джулия, поэтому домой мы с Клариссой возвращались пешком и по дороге признались друг другу, что рассказ Занделя о его здоровье нас не убедил. С каких это пор для излечения от вирусного воспаления легких прибегают к лучевой терапии? — Не слыхала ничего подобного, а вот то, что лучевая терапия может создать проблемы с белокровием, — это да. — Заболевания крови — красные тельца, белые тельца — все вызывает тревогу, какова бы ни была причина, а эти двое хотели продемонстрировать, будто они совсем спокойны. Ты видела, как бледен Зандель? Невооруженным глазом видно, что у него низкий гемоглобин. Иногда Кларисса похожа на ослицу: все упрощает до предела и думает медленно, словно засыпая на ходу. — Ну и что? Он всегда был желтым, как выжатый лимон, еще до поездки в Нью-Йорк и до болезни. — Я говорю только, что друзья могли бы быть откровеннее. Кларисса была явно недовольна отсутствием искренности в словах обоих Занделей — мужа и жены. — Ты прав, сплошная брехня, словно болезнь — это что-то позорное. — А эти сказки о лучевой терапии, применяемой при вирусном воспалении легких, просто оскорбительны. — Они смотрят на нас как на безграмотных. Особенно он. — Особенно она, — уточнила Кларисса. — Да нет, жена увертывается, подыгрывая мужу. — Нет-нет, она еще хуже. — Тогда не о чем разговаривать. Я был возмущен неуместной уверенностью Клариссы. Ну что ж, я и так уже знал, что разговаривать с Клариссой о Занделе невозможно. Мы дошли до нашего подъезда, не обменявшись больше ни словом. Здесь Кларисса прочитала на стене дома надпись, которая красовалась там уже несколько недель. Кларисса ненавидит всякие граффити. — «Сначала этика, потом наука». Что это должно означать? — Смысл ясен, и уже давно. Если уж на то пошло, хотелось бы понять, кому это адресовано. — По-моему, оно адресовано всем, кто здесь проходит и останавливается, чтобы прочитать сие нудное наставление. — Конечно и нам, проходящим мимо три-четыре раза в день. — Какая честь! — Через несколько месяцев фасад перекрасят и замажут и этику, и науку. Кларисса Вчера к вечеру я пошла к Занделю и увидела на лифте объявление «Не работает» — как в моем сне. Я не придала никакого особого значения этому безусловно случайному совпадению. Поднялась пешком, ступенька за ступенькой, хорошо ощущая силу земного притяжения: все-таки пятьдесят четыре килограмма. Зандель встретил меня, как обычно, легким поцелуем в губы, потом мы устроились в двух креслицах в маленькой гостиной. — Наконец-то ты выздоровел. Знаешь, мы боялись за твое здоровье. — Я чувствую себя хорошо, но не выздоровел. Ощущаешь разницу? — Ты хочешь сказать, что у тебя болезнь, которую глазом не увидишь? — Одна из худших. — Меня это должно беспокоить? — Скажу через несколько дней, после визита к гематологу. В Нью-Йорке меня лечили так, что загубили мою кровь. — Такое ужасное лечение? — Ты помнишь, что такое Чернобыль? Еще какое-то время я по крайней мере должен держаться подальше от детей и от беременных женщин. Я радиоактивен. Услышав слово «Чернобыль», я испугалась и ничего больше не спросила. Зандель подошел, сел на подлокотник моего кресла и обнял меня. Затем последовало много коротеньких поцелуев, много полных любви слов. Мы не собирались заниматься любовью. Я была потрясена, но не хотела, чтобы он это заметил, и темой нашего разговора стал Нью-Йорк. — Болезнь в Нью-Йорке, не говоря уже о ценах, лишает тебя связи с городом. Город, исполненный энергии, — такое впечатление произвел он на меня, когда мы там были с Джано — два раза по две недели. Этого достаточно, чтобы полюбить город В Нью-Йорк можно влюбиться с первого взгляда, едва ступив на любую улицу, первый раз глотнув атлантический воздух. Совсем иные чувства, конечно из-за болезни, теперь испытал Зандель. — Ты сказала: город, наполненный энергией, но он же и место, где очень просто умереть без похоронной мишуры, как во многих итальянских городах, и не только в Венеции с этими черными, как катафалки, гондолами и мертвой водой в узких каналах. Есть какая-то мертвенность и в Палермо. Роскошный Ботанический сад — это сад печали, от него пахнет кладбищем. Старинные дворцы на виа Македа, окраины без проблеска человеческого участия, старые, обветшалые церкви. Я была поражена словами Занделя, такого безмятежного и светлого, такого смирившегося с чем-то неизбежным, мертвенно-холодным. — Рим — нет, в Риме нет ничего мрачного, надеюсь, ты со мной согласен? — Согласен, — сказал Зандель, — в Риме можно умереть так же легко, как в Нью-Йорке; город не замечает умирающих; в общем, можно исчезнуть потихоньку, анонимно, никого не удивляя. А главное, не стыдясь. Есть что-то постыдное в болезни и еще больше — в смерти. К счастью, умирающему некогда стыдиться, потому что смерть, убивая его, убивает и стыд. Меня все еще удивляли эти разговоры, каких между нами никогда не было. — Рим спасает свет. — Свет — это субстанция, чувство, цвет, глубина. Свет сопряжен с жизнью, как говорится в школьных учебниках. Жизнь… А знаешь, что в огромных межзвездных просторах свет блуждает в темноте? В пустоте свет исчезает, хотя продолжает перемещаться с необычайной скоростью. Светом он становится только тогда, когда встречает на своем пути твердое тело — планету или астероид. Огромные космические расстояния измеряются световыми годами, которые можно было бы называть годами темноты. В огромных пустых просторах космоса есть только глубокая темнота, она остается темнотой даже тогда, когда ее пронзает свет. — Можно было бы сказать, что темнота всегда одинакова — и в космическом пространстве, и в коридоре нашего дома. Так нет же. В Риме, например, темнота деликатна. Небо никогда не бывает черным, как в космосе или как в Хельсинки и Санкт-Петербурге. — Вот. Поэтому я не хотел бы умереть ни в Хельсинки, ни в Санкт-Петербурге. Вероятно, этот разговор о смерти возбудил Занделя, потому что он начал меня раздевать — медленно, как обычно, чтобы насладиться появлением моего открытого тела и целовать его по мере того, как обнажались плечи, грудь, живот, ноги. Я быстро скинула туфли и легла на кровать. Зандель вошел в меня нежно, потом стал любить с отчаянной силой, как на прощание. Да нет, на меня тоже произвел впечатление наш разговор, может быть, то был его способ заговорить болезнь, не столь серьезную, судя по тому, с какой силой он до боли сжимал меня; казалось он в глубине меня пытался найти экстремальное удовольствие, радиоактивное наслаждение. — Ты плачешь? — Нет-нет. Зандель снова обнял меня, долго прижимал к себе, осушил мои слезы своими поцелуями. В общем, мы оказались погруженными в романтическую атмосферу, похожую скорее на погребальный эротизм. Даже Зандель заметил, что мы разыгрываем неумеренную любовную сцену, потому что, перед тем как попрощаться, он опять стал легко улыбаться, будто хотел убедить меня, что все эти разговоры о смерти были лишь отвлеченной игрой. Так наконец я вынырнула, опутанная ложью, из сумерек глубочайшего отчаяния. На улице я сразу успокоилась и на несколько минут заглянула в супермаркет «Монте делла Фарина», накупила разного мыла для кухни, чтобы оправдать перед Джано, как уже делала не раз, свое опоздание. — Ты уже забила весь дом этим мылом, — сказал Джано, увидев у меня в руках коробки. Я про себя снисходительно улыбнулась. Выходит, Джано не так рассеян, как я думала? — Захоти я придать значение этим кучам мыла, то мог бы выдвинуть гипотезу о твоем подсознательном стремлении к чистоте, к невинности. «Ага, — подумала я, — Джано в который раз пускается в смехотворные попытки психоанализа по рецептам иллюстрированных журналов». — Мое стремление к чистоте оправдывается любовью к чистым полам, ванным, столовым приборам, кастрюлям. Давай не будем ссылаться на мое подсознание. Пожалуйста. Джано Не знаю, как определить короткую статью, появившуюся на страницах римского выпуска «Коррьере делла сера». Месть? Но чья? Может, считать ее творчеством журналиста, просто не согласного с моими урбанистическими идеями? Многие мои коллеги, например, не в состоянии перенести бурную реакцию студентов, которые предпочли посещать мои террористические лекции, оставляя пустыми их аудитории. Зараза, распространявшаяся из университета, могла легко осесть на страницах газет. «Легко представить, что самой большой радостью для нашего урбаниста был бы дождь „умных“ бомб, сброшенных на некоторые римские кварталы вроде Париоли и вызвавших к жизни его разрушительные фантазии, к счастью — только виртуальные». Вся статья была выдержана более или менее в таком саркастическом тоне, но, должен признать, она строилась на подробной информации о тех группах домов, которым, по моему замыслу, следовало исчезнуть, уступив место какому-нибудь садику и, в перспективе, большим деревьям — пиниям и римскому каменному дубу. Все излагалось очень точно. Ясно, что автор статьи целиком пользовался информацией, почерпнутой из разговора со студентом, слушавшим мои лекции. И все же статья была не совсем разгромной, поскольку в ней допускалось, что в отдаленном будущем мои теории могут дать и прекрасные результаты, которые преобразят лицо современного Рима. А фактор времени играл решающую роль в моем проекте, если понимать под временем наше будущее. Как говорил Дон-Кихот, не все времена одинаковы и одинаково проходят. Статья произвела на меня странное, хотя и не сильное впечатление. В сущности, за исключением нудных саркастических преувеличений («умные бомбы»), я был в чем-то согласен с журналистом «Коррьере делла сера». Самокритика или самобичевание? Конечно, парадоксальные идеи моих урбанистических проектов не могли не удивлять студентов, но прежде всего вызывали у них дискуссии и полемику, продолжавшиеся вне стен аудитории и самого университета. А это уже успех. Я решил поговорить об этой статье в аудитории, так как не хочу, чтобы мои студенты подумали, будто сарказм автора задел мое самолюбие. Я привык к истерическим реакциям, которые иногда провоцируются моей позицией в отношении так называемой современной урбанистики и архитектуры. В университете на меня со всех сторон посыпались молнии, когда я объяснил слушателям, что главная ответственность за ужасные муравейники, выросшие на окраинах всех больших европейских городов, ложится на Ле Корбюзье. «Сияющий город»,[9 - «Сияющий город» — семнадцатиэтажное здание, построенное Ле Корбюзье по заказу городских властей Марселя сразу после окончания Второй мировой войны, — представляет собой вытянутое в длину строение на бетонных опорах, за что его назвали «город-дом на бетонных ногах». (Прим. ред.)] который марсельцы окрестили сумасшедшим домом, стал образцом, вдохновившим архитекторов и геометров на создание этих чудовищных периферийных муравейников. И опять-таки Ле Корбюзье подражали строители многочисленных маленьких вилл, узурпировавших солнце и изуродовавших чудесные уголки на берегу моря и в деревенской местности. После торжественного ужина по случаю возвращения Занделя из Нью-Йорка мы его больше не видели, вернее, я его не видел, а Кларисса наверняка видела и, возможно, отпраздновала с ним его возвращение в постели. Кларисса Господи, как же мне плохо! Я напичкалась «Ксанаксом», но внешний покой не снимает моей глубокой тревоги (как-то не хочется говорить об отчаянии, хотя это слово подходит больше всего). Моя встреча с Занделем после его возвращения из Соединенных Штатов повергла меня в глубокую депрессию (вот он, диагноз). С тех пор прошло две недели, а Зандель молчит. Мой мобильник онемел, а его отключен. Болезнь Занделя, конечно, никакая не вирусная пневмония, как он пытался убедить нас в тот вечер, когда мы ужинали у него. Я знаю, какие болезни требуют лучевой терапии, и знаю также, что лучевая терапия дозируется в зависимости от болезни. Поэтому истребление красных кровяных телец наводит на тяжелые мысли. К сожалению, я не могу ни с кем об этом поговорить, и с Джано прежде всего. Отчаянные мысли в одиночестве. Утром я попыталась прочитать еще несколько страниц романа Джано, надеясь, что они немного отвлекут меня, но видеть себя наколотой, как какое-нибудь насекомое, на аккуратные страницы коварным Джано… Это всякий раз раздражает меня, доводит почти до психического расстройства, потому что мне трудно совмещать образы Мароции и Клариссы, и я уже не знаю, где я — там или здесь, я — Кларисса, удрученная и запутавшаяся, или Мароция — торжествующая и бессовестная грешница. Странно, как это в реальной жизни у меня хватает душевных сил совершать свой славный адюльтер, тогда как Мароции даже неведомо понятие адюльтера. Я в подсознании почти что католичка, тогда как Мароция — жалкая эротическая язычница, не сознающая утонченного удовольствия от греха. Великое изобретение христианства — грех, и блаженно чувство вины, присущее грешнику. Я поняла, что его книга трудна для меня, этакое увеличительное стекло, искажающее мой образ. Рассказы о моих встречах с Занделем перед его поездкой в Нью-Йорк так ловко придуманы, что прочитай их вовремя, я могла бы почерпнуть для себя кое-что полезное. Даже по этим акробатическим вывертам видно, что Джано все сочинил, иногда его выдумки совпадают с действительностью, а иногда подправляют или даже предвосхищают ее. Теперь мне хотелось бы подражать Мароции, более спокойной, более непринужденной и, в общем, более циничной, чем Кларисса. А может быть, даже и более умной. Эта писанина — жестокая шутка, а в общем и целом немножко гротескная. Но какая путаница в моей голове из-за этой Мароции, из-за этого призрака! Однако самый большой сюрприз ждал меня, когда я с трудом расшифровала еще две страницы романа, в которых Джано описывает мою встречу с Занделем после его возвращения из Нью-Йорка. Вот они: «Я не хотел бы умереть ни в Хельсинки, ни в Санкт-Петербурге, — сказал Дзурло. — В Риме можно умереть так же легко, как в Нью-Йорке; город не замечает умирающих; в общем, можно исчезнуть потихоньку, анонимно, никого не удивляя. А главное, не стыдясь. Есть что-то постыдное в болезни и еще больше — в смерти. К счастью, умирающему некогда стыдиться, потому что смерть, убивая его, убивает и стыд.» Мароцию удивляли эти разговоры, таких между ними никогда не было. Рим спасает свет. «Вероятно, — пишет дальше Джано в своей книге, — эти разговоры о смерти его возбуждали, потому что Дзурло начал раздевать ее — медленно, как обычно, чтобы насладиться постепенным появлением ее открытого тела и целовать его по мере того, как обнажались ее плечи, грудь, живот, ноги. Мароция быстро скинула туфли и легла на кровать. Дзурло нежно вошел в нее, потом стал любить с отчаянной силой, как на прощание. Но на Мароцию произвел впечатление их разговор. Может быть, то был способ Дзурло заговорить болезнь, не столь уж серьезную, судя по силе, с которой он до боли сжимал ее. Казалось, в глубине ее тела он надеялся найти экстремальное удовольствие, радиоактивное наслаждение, подумала она. — Ты плачешь? — Нет, нет. Дзурло снова обнял ее, долго прижимая к себе, осушил ее слезы своими поцелуями. В общем, они оказались погруженными в романтическую атмосфеpy, похожую скорее на погребальный эротизм. Даже Дзурло заметил, что они разыгрывали неумеренную любовную сцену, потому что, перед тем как попрощаться, он опять стал легко улыбаться, будто хотел убедить ее, что все эти разговоры о смерти были лишь отвлеченной игрой. Мароция вынырнула, опутанная ложью, из сумерек глубочайшего отчаянья». Вот почти трогательные две страницы, написанные Джано неизвестно когда. Может быть, еще до моей встречи с Занделем? Но что пишет Джано? — спрашиваю я себя. — Свой роман или мою жизнь? Порой, должна признать, он пишет с известной прозорливостью, но это, пожалуй, лишь усиливает мою тревогу. Не я ли, Кларисса, живу в его романе в ирреальном образе Мароции? Если бы я захотела рассказать о нашей встрече с Занделем после его возвращения из Нью-Йорка, я использовала бы те же слова, что использовал Джано в своем романе, начинающемся анекдотом, а в какой-то момент приобретающем невероятный эротический и сентиментальный оборот, когда он описывает мои гипотетические встречи с Занделем. Гипотетические, но, к счастью, не очень. Джано Не знаю, что и думать. Смотрю на Клариссу: она очень рассеянна, я обращаюсь к ней, а она отвечает невпопад, смотрим фильм по телевидению, и сколько раз я замечаю, что она не следит за сюжетом, а уносится мыслями бог весть куда. О Занделе ничего не известно, кроме того, что он прекратил преподавать в университете, а занятия ведут два его сотрудника, которые продолжают, между прочим, работы, начатые Занделем по заказу римского муниципалитета. Речь, в частности, идет о расширении сети общественных служб, новом покрытии дорог, о площадях и садах в двух пригородах — Финоккьо и Пантано, выросших за последние десятилетия и на девяносто процентов нелегальных. Зандель говорил мне об этом проекте и о работах, доверенных двум предприятиям, которые, как оказалось, совершенно не заслуживали доверия: они не выполняли своих обязательств и в конце концов подорвали престиж его проекта. Бедный Зандель, в минуту ревности я пожелал ему смерти и теперь, чувствуя себя виртуально ответственным за его болезнь, желаю ему только выздоровления, во всяком случае не смерти. Пока. Характер Клариссы за последнее время заметно ухудшился. Она не только стала рассеянной до такой степени, что с ней трудно говорить; иногда она отвечает мне с явным раздражением. Вчера я показал ей счета за свет, которые мы должны оплатить в банке, потому что за это время банк сменился. — Цыганская королева. — При чем здесь цыгане? — Цыганских женщин называют королевами, чтобы подольститься к ним, а на деле их заставляют попрошайничать и выполнять самую грязную работу. — Оплачивать счета за электроэнергию — это грязная работа? — Грязнейшая и унизительная. Я не стал возражать — с некоторых пор у Клариссы что-то не то с головой. Она поняла, что я чем-то озабочен, и сразу же бросила мне в лицо упрек, будто я уклонист, но я не понимаю, что она подразумевает под этим словом. — Так меня никто никогда не называл. — Я называю. — Что ты имеешь в виду? — Что твои мысли следуют путями, которые заводят куда-то в глубины моря и земли. Скажу яснее — они за пределами реальной действительности. — Спасибо за вполне исчерпывающий ответ. Не знаю, обижаться или нет. — Решай сам. Я не умею защищаться от Клариссы, когда у нее депрессия и она теряет контроль над собой. Вот так впервые мы стали швырять слова друг другу в лицо. К сожалению, нельзя вернуться назад и зачеркнуть все сказанное; можно стереть написанное на компьютере — проведешь темную полосу, нажмешь кнопку, и слова исчезают навсегда. Теперь я знаю, что не должен поддаваться дурному настроению, вызванному словами и внезапно сгустившимся свинцовым небом, тяжкой атмосферой близкой римской зимы, путающей мысли и нарушающей порядок вещей. Но превыше всего в мыслях Клариссы безусловно остается Зандель с его загадочной (но не очень) болезнью, и эти несчастные эритроциты, изувеченные американской лучевой терапией. Плохая болезнь, по мнению Клариссы. Это она сразу же учуяла сигнал бедствия, это она всякий раз ощущает напряжение и серьезность ситуации. Нетрудно предвидеть, что Кларисса, женщина чувственная и изобретательная, скоро сумеет кем-то заменить Занделя. Могу даже представить себе, что ее выбор падет на какого-нибудь интеллектуала: архитектора, писателя, художника или музыканта — в зависимости от обстоятельств или свободных мест. Кларисса Вот уже две недели Зандель не отвечает на мои эсэмэски, а поговорить мне с ним по мобильнику не удается, потому что он всегда «недоступен». Когда Джано нет дома, я запираюсь в ванной и минут десять плачу, потом споласкиваю глаза холодной водой. Эти десять минут плача действуют лучше «Ксанакса». Отношения, которые как-то поддерживали мое супружество с Джано, превратились в наказание, словно любовь к Занделю была виной, а не удачным дополнением к моей с Джано жизни, полезным и невинным терапевтическим адюльтером. На протяжении нескольких лет я считала свою связь с Занделем приятным развлечением, и только, каким, думается, были, примерно, отношения Джано с Валерией, но сейчас я поняла, что безумно влюбилась. Я представляла себе, что отчаяние и слезы обогащают любовь. А теперь, в более отдаленной перспективе, чувствую, что окунулась в какую-то романтическую и роскошную теленовеллу, повествующую о возвышенной любви. Никакого выхода. Западня. Несколько часов в день Джано пишет свою книгу, а по вечерам вместо сидения перед телевизором берется перечитывать «Дон-Кихота», изданного в прекрасной, но громоздкой серии «Милленни» издательства «Эйнауди». Я заметила, что он не пользуется закладками, а каждый вечер открывает книгу где придется, как Библию. Должна сказать, что это весьма легкомысленный способ чтения, признак уверенности. Или неупорядоченности? Я тоже попробовала перечитать несколько страниц этой великой книги. Много воздуха и много света в той счастливой Ламанче. И нашла, какое это приносит отдохновение, действуя сильнее, чем обычные психотропные средства. Словно внутренние мурашки, бегут в уме слова Джано — то ли саркастическое прорицание, то ли непроизвольный совет заменить Занделя «каким-нибудь интеллектуалом», как пишет он в своем романе, тут становится ясным и другое спонтанное представление Джано о моей личности и моей красоте, возможно, подсказанное Занделем, видевшим во мне прекрасную диву. А может быть, это подковырка, объясняющаяся безумной тайной ревностью? А Дульсинея? Что скажет Дульсинея? Джано Я решил, что Кларисса раздумала ехать в Страсбург, а оказывается — нет. — Поскольку ты согласен отправиться со мной в Страсбург, — вдруг заявила она, — скажи, когда мы можем выехать. Учти, что меня устроит один день и одна ночь. Что за абсурд — внезапный возврат к мыслям о Страсбурге. — Понятное дело, лучше всего суббота и воскресенье, — сказал я, — но если ты захочешь поехать в будние дни, с университетом у меня проблем не будет. — Я охотно поехала бы в пятницу, как ты тогда на свою конференцию. Пробудем в Страсбурге всю субботу и возвратимся в воскресенье пополудни или вечером. Я не мог скрыть своего удивления. — Какие странные и ясные планы, касающиеся этой поездки. — Куда уж яснее. Это «куда уж яснее» подтвердило (в чем не было необходимости), что Кларисса хотела наказать меня, заставив повторить с ней мое свидание в Страсбурге с Валерией. Обычно я с Клариссой не скучаю, мы всегда находим о чем поговорить, исключая, конечно, мою урбанистическую деятельность и итальянскую политику, которая, если меня вовлекают в разговор на эту тему, может внести смятение в мои нейроны. В самолете мы вели себя как два неопытных туриста, обсуждая проплывавшие под нами, на земле, восхитительные желтые квадраты сурепицы, зеленые — пшеницы и коричневые — вспаханных полей. Мы по очереди подсаживались к окну, чтобы посмотреть вниз, тогда как наши светские друзья в полете либо читают, либо пишут, либо делают какие-то заметки, даже не глянув с высоты на открывающуюся панораму. После прекрасного тушеного кролика в типичном эльзасском ресторане мы отправились в маленькую гостиницу, где Кларисса выбрала внутренний номер без вида на собор, — чтобы избежать шума. — Обрати внимание: здесь пешеходная зона. После восьми вечера даже такси сюда запрещено въезжать. Никакого шума. — Не верю, — сказала Кларисса. Я понял, что спорить бесполезно, и мы вселились в номер с окном, выходящим в узкий двор. Из окна напротив доносился каркающий голос комментатора футбольного матча. Это похуже, чем окно, выходящее на улицу. Направив телепульт на такой же, как у нас, телевизор в номере напротив, я легко сменил спортивную программу соседей на рассказ натуралиста о крокодилах и бегемотах. Двое парней сильно удивились и вернули себе футбол. А я им, через несколько мгновений, — опять крокодилов, бегемотов и носорогов. Мы, конечно, погасили у себя свет и оставались незамеченными. Кларисса смеялась от души, просто давилась от смеха, боясь, чтобы ее не услышали. Те парни никак не могли понять, что происходит, и начали дергаться, ругаться, трясти телепульт и колотить кулаками по телевизору. Снова несколько мгновений футбола и сразу же львы и жирафы. Так мы забавлялись до тех пор, пока два балбеса, громко хлопнув дверью, не выскочили из своего номера и не отправились вниз кому-то жаловаться. Утром, когда мы вышли, небо было затянуто бронзовыми тучами, и город жил словно под удушливым колпаком. В этих местах такая погода не редкость. — Воздух как перед грозой, — сказала Кларисса. — Да нет, такое уж в этом городе небо: дым окрашивает облака в серый цвет, а у нас они белые. — В Страсбурге так много заводов? — Это дым от сигарет. Статистикой установлено, что в Страсбурге табака потребляется больше, чем во всей Франции. Я попытался завлечь ее в кафе под открытым небом на рю де Жюиф, за собором, где побывали мы с Валерией. Ничего не вышло, Кларисса потянула меня в противоположную сторону, так что нам пришлось заказать кофе с молоком и отличные круассаны в кафе перед ратушей. Я заметил, что она выбрала дорожку с плотно прилегающими плитами, чтобы спасти свои каблуки. Когда мы проходили по цветочному рынку, я, разумеется, уже готов был купить ей букетик цикламенов, но Кларисса предпочла пармские фиалки и тотчас захотела покинуть рынок, потому что все эти цветы, эта смесь ароматов, напомнили ей кладбищенскую атмосферу. Было ясно, что Кларисса интуитивно угадала мое намерение повторить маршрут Валерии и отомстить ей, второй раз насильно затащив меня в Страсбург. Она хотела оставить везде собственный след, отвергая каждое мое предложение. Кларисса, наделенная поразительной интуицией, и в данном случае сумела подавить всякие мои ответные намерения. Поздравляю. Возвращались мы в спальном вагоне, опять любовались из окна печальными ночными пейзажами, огоньками, освещавшими дома изнутри, неоновыми вывесками и ни разу не заговорили ни о Занделе, ни о Валерии, наперекор нашему невысказанному желанию поделиться и покаяться. Колеса быстро катили по рельсам, аккомпанируя нашему молчанию. А поезд все мчался в ночи. Кларисса Не знаю, насколько удачной была моя идея поездки в Страсбург. Скучное путешествие с Джано, который, пребывая в дурном настроении, пытался уложить меня спать в той же комнате, где он спал с толстозадой Валерией, сводить меня в то же кафе, куда он водил толстозадую Валерию, подарить мне такие же цикламены, какие он наверняка дарил толстозадой Валерии, чтобы наблюдать за моей реакцией на все это, сравнивая с реакцией Валерии; возможно, даже хотел заметить некоторое удивление в глазах официанта кафе или цветочницы на рынке, если допустить, что у них слоновья память. Как я догадалась? Слишком уж уверенным был Джано, который в таких делах обычно очень скован. А тут у него появилось неестественное настойчивое стремление идти по намеченному заранее маршруту. Может быть, мое упорство способствовало здесь, в Эльзасе, его быстрому погружению в состояние вселенской печали. Эти слова принадлежат ему и отвечают его глубоким и тайным мыслям. Этакая затонувшая Атлантида, определяющая настроение и вызывающая меланхолию. Единственная удачная и забавная история — шутка с телепультом. Похоже, что периодически, даже во время его лекций в университете, у Джано бывают критические моменты, когда дает себя знать синдром, именуемый им «вселенской печалью» — единственный признаваемый им вид глобализации. В подобных случаях ему кажется бессмысленной даже Деконструктивная Урбанистика, бессмысленными его политические антипатии, бессмысленными выступления против загрязнения окружающей среды. «Пусть все покроет тонкая пыль, — написал Джано в своей книге в минуту всеобщего отрицания, — вперед, торжествуйте, окись углерода, тонкая пыль, бензин и всяческие яды. И так уже тонкая пыль внедрилась в наши тела и циркулирует в нашей крови. Пусть промышленные предприятия продолжают извергать окись углерода и диоксин, отравлять реки, море, небо и водоносные слои земли, расширяя озоновую дыру. Севезо, Местре, Джела, Приоло, Чернобыль и индийский Бхопал, где американская транснациональная компания „Юнион карбайд“ со своими проклятыми пестицидами в 1984 году выбросила в воздух токсическое облако, убив двадцать две тысячи человек, и никакого судебного процесса не было. С тех пор каждый год улицы Бхопала заполняют участники манифестаций, сжигающие чучело Уоррена Андерсона, возглавлявшего „Юнион карбайд“ в момент катастрофы, самой крупной экологической катастрофы в истории». Давно прошли времена, когда Джано произносил тосты в аудитории вместе со студентами, заказывая для всех напитки (исключительно итальянские) по случаю того, что бульдозеры начали рушить чудовищный бетонный каркас «Фуэнти»[10 - «Фуэнти» — гостиничный комплекс, ставший символом архитектурного уродства и незаконного строительства. Снесен в 1998 г. (Прим. ред.)] на амальфитанском побережье — добрый знак наступления эпохи Деконструктивной Урбанистики. А затем в огромном облаке пыли исчезли гигантские незаконно возведенные многоквартирные дома в Пунта Перотти на побережье неподалеку от Бари. Малая крупица по сравнению со всем незаконным бетоном, подлежавшим амнистии. Приливы и отливы иллюзий и разочарования. Я взглянула на последние страницы, написанные Джано, и убедилась, что он в наказание хотел заставить меня повторить в Страсбурге маршруты, проделанные Валерией, спать в той же комнате, пить кофе в том же баре и принять букетик цикламенов — в общем, делать все как делала толстозадая Валерия. Бедный Джано, такой наивный и такой недобрый. Нет, неудачная это была идея — совершить вынужденное паломничество в Страсбург. Я повернула ключ в ящике стола и принялась читать те записи в тетради, где Джано с иронией предрекает мою новую связь — взамен Занделя — с каким-нибудь интеллектуалом, архитектором, писателем, художником или музыкантом. Можно подумать, будто интеллектуалы встречаются у нас на каждом углу. Он полагает, что Кларисса должна встать где-нибудь на перекрестке и ухватить за шиворот случайно проходящего мимо интеллектуала? Пусть иронизирует, так как не исключено, что я действительно найду какого-нибудь архитектора-урбаниста, как Зандель, назло Джано с его ядовитой иронией. Я чувствовала, что не сегодня завтра это случится. Говоря откровенно, я на это надеялась. Не знаю даже имени того студента. Когда он просматривал какую-то книгу из библиотеки Джано, на улице загудела сирена «скорой помощи». Я подошла к окну — посмотреть, не случилось ли что-то с кем-нибудь из соседей. Студент тоже подошел и прижался ко мне, чтобы выглянуть наружу. Я повернулась к нему, и мы оказались лицом к лицу. Посмотрели друг другу в глаза и через секунду, обнявшись, уже крепко целовались. Не произнося ни слова, он своими сильными руками аккуратно положил меня на пол, на ковер, лег сверху и вошел в меня с необыкновенной нежностью. Последовала пауза, потом я вдруг почувствовала, как во мне забился пневматический молоток. Я содрогалась на ковре, открывая для себя, как здорово трахаться без пружинящего матраса, ощущая задом твердый пол. Долгое наслаждение и наконец два идеально синхронных оргазма. Потом мы откатились друг от друга, обессиленные и улыбающиеся. Не знаю, как долго мы еще оставались на ковре. Ровно столько, сколько мне доставляла удовольствие каждая его ласка, каждый поцелуй в грудь, которую этот мальчик обнажил своими уже опытными руками. Я не открывала глаз, наслаждаясь этим неожиданным любовным сном. Потом мы поднялись, не произнеся ни единого слова, но согласно улыбаясь, довольные восхитительной игрой, которую позволили себе с внезапной радостью. Вот проститутка, сказала я себе, едва закрыв дверь за ушедшим студентом. Только проститутка отдается вот так незнакомцу, сорокалетняя двадцатилетнему. Но сколько счастья дала мне такая прекрасная близость, возникшая как бы на лету. Это будет моя тайна, сохраненная в глубине памяти навсегда. Надо бы сказать — в глубине сердца. Не знаю как, но когда я повторяла: ты проститутка, ты проститутка, на глазах у меня появлялись слезы, и мне показалось, что это слезы счастья. Я пошла в спальню и разделась догола, совершенно догола, и растянулась на постели. Просто так, не отдавая себе отчета. А может быть, чтобы продолжить в своем воображении оргазм столь чудесного любовного насилия. Этот студент больше никогда не появлялся в библиотеке Джано. Не хотелось бы, чтобы он провалился на экзаменах по моей вине. Но всякий раз, глядя на этот ковер, чудесный старинный красный бухарский ковер, я вспоминаю о нем с нежностью и томлением. Ну а теперь, после этого рассказа, прошу не думать всерьез, что я проститутка. Джано «Бойкот банкам». Признаюсь, что идея бойкотировать банки не так уж мне неприятна; помню, на этот счет высказался Бертольт Брехт, утверждавший, что большая вина лежит на тех, кто открывает банки, чем на тех, кто их грабит с оружием в руках. Вы уж простите меня, безвестные наивные анархисты — любители расписывать стены, но я просто не могу последовать вашему призыву или, вернее, выполнить ваш приказ, не зная, с чего следовало бы даже начать. Написанная от руки красной краской большими буквами, надпись эта появилась ночью, ибо я уверен, что вчера ее не было. Возвращаясь домой, я бы безусловно ее заметил, такую красную, выплеснутую на одну из стен по виа Говерно Веккьо рядом с домом, в котором живем мы с Клариссой. В скобках замечу, что никаких банков на этой улице нет. Я спрашиваю: кому и для чего может быть полезна подобная надпись? Бойкот банкам. Скажем честно, никому не придет в голову добиться какого-нибудь результата, украсив такой надписью стену на одной из улиц исторического центра Рима. Они считают эти призывы, брошенные в толпу, примером политической борьбы. Вразброс или в стратегических пунктах? Но какая может быть стратегия на виа дель Говерно Веккьо? Они думают, что можно убедить кого-нибудь бойкотировать банки? Но прежде всего дайте мне какие-нибудь инструкции, так как я даже при желании не сумею бойкотировать банки. С чего надо начинать? А может, этот императив является всего лишь первым проявлением родившейся идеи, нулевым градусом протеста, первой ступенькой культурного расслоения? Нет, пожалуйста, только не говорите о культуре, потому что это всего лишь примитивные, дикие императивы племен. Не будем говорить о культуре. Пожалуйста. И вот я спрашиваю себя: кто начертал эту надпись, какое у него лицо, сколько ему лет, подросток он или взрослый? Белый дурак. Почему не чернокожий? Шестнадцатилетний парень подъезжает на мотороллере, наскоро наносит эту надпись и уезжает. Но что знает шестнадцатилетний парень о банках? Может, кто-то велел ему это сделать? Заплатил ему? Кто дал баллончик со спреем? Да нет, это тридцатилетний бородач, который бродит по ночам, загаживая стены идиотскими фразами, и думает, что он революционер. Кларисса не видит римские граффити или, вернее, видит, но не желает их видеть. — Пачкают стены. Нужно было бы взять их за шиворот и заставить заплатить за чистку стен или хорошенько оштрафовать — брать по сто евро за слово. А еще лучше заставить их вылизать краску языком. — Для тебя это вопрос чистоты города. Я же спрашиваю себя, кто заинтересован в том, чтобы писать на улицах приказные послания. Ладно, пусть никто не станет бойкотировать банки, но эта надпись поднимает проблему банков, поднимает скандал, и это доходит до тех, кто ее читает. Поймите, что банки — это не мирные институты, как думаете вы, нет, это центры криминальной спекуляции, отмывания денег, махинаций во вред вкладчикам. — Не кажется ли тебе, что ты придаешь слишком большое значение бессмысленному призыву, написанному на стене каким-то нахалом? Всегда найдется какой-нибудь жалкий анархист или другие подонки, отбросы земли. Я показал Клариссе самую абсурдную надпись, появившуюся несколько дней назад на пьяцца Навона, справа от газетного киоска, рядом со входом в бар: «Открой в себе животное». — При всем желании, — сказал я, — не могу понять смысл этих слов; они даже не забавны и не правдоподобны. — Ты ищешь правдоподобие на стенах? — сказала Кларисса, которая отвергает граффити напрочь. — Меня не интересует даже, что было в голове у написавшего этот идиотский призыв. Наверное, просто воздух, пустота. — Согласен. Но порой идеи, которые не всегда бывают даром небес, встречаются и среди нелепостей. — Мне кажется, стараясь расширить свой кругозор, ты слишком доверяешь римским штукатуркам. — Это бессмыслица, согласен, но иногда и нонсенс может скрывать в себе вызов. Я хочу сказать, что сформулировать «принцип неопределенности» было вызовом. — Ты сравниваешь стенной кретинизм с главным парадоксом ядерной физики. — Ты права. Приношу извинения Гейзенбергу. Кларисса Зандель позвонил мне по мобильнику, когда мы с Джано были в «Нардеккья» — магазине старинных гравюр на пьяцца Навона. Джано внимательно разглядывал замечательную перспективу мостов над Сеной в Париже, гравюру Шеро, которую я бы отнесла к началу девятнадцатого века. Подарок к свадьбе дочери одного нашего друга, работающего в Министерстве иностранных дел. Всякий раз, когда Джано покупает подарок, он наносит себе небольшую душевную травму, потому что почти всегда подарок нравится и ему самому. Он охотно купил бы для нашей квартиры это восхитительное изображение мостов над Сеной, но все наши стены уже заняты картинами, рисунками и литографиями, так что для себя мы не можем купить ничего. И тут в моей сумочке начинает жужжать мобильник. «Ты, к сожалению, ошибся номером», — сказала я, едва узнав голос Занделя. Не могла же я говорить с ним в присутствии Джано, черт побери, а Джано, к счастью, не заметил, что я сказала «ты» незнакомцу, ошибшемуся номером. Бедный Зандель, до чего обидно, не мог выбрать момент неудачнее. Бедный Зандель, а главное, бедная Кларисса. И вправду бедная Кларисса, которая отреклась от себя, едва узнав голос Занделя. А что мне было делать? Но нельзя выдавать Джано мое отчаяние. Почти два месяца я не имела никаких вестей от Занделя, а теперь, когда он наконец позвонил, я не могу с ним говорить. Его мобильник постоянно отвечает, что «абонент недоступен». По-видимому, Зандель отключает свой телефон, и это значит, что он, скорее всего, ни с кем не хочет разговаривать. Даже не оставляет автоответчик. Кто знает, что он хотел мне сказать теперь. Никогда я уже не узнаю. Джано весь захвачен надписями, намалеванными чьими-то руками на стенах Рима, — пустыми или провокационными, абсурдными или просто банальными, но они, однако, завладели его вниманием. Иногда он говорит мне о них, но я не нахожу ничего интересного в этом явлении, на мой взгляд глупом и бессмысленном, тогда как он верит, что эти граффити выражают подсознание города, обнаруживают его внутреннюю пульсацию, являясь своего рода невольным трансфертом, словно Рим лежит на кушетке аналитика. — Это не столько внутренняя пульсация, сколько перманентная большая Клоака, вбирающая в себя отбросы римской и варварской субкультуры, — сказала я. Большая Клоака течет под землей, в римском нутре, в темноте, тогда как надписи, какими бы абсурдными они ни были, выходят на свет, на стены города, и помогают нам понять, что клокочет там внизу. — Много дерьма, — сказала я. На том наш диалог о граффити закончился. А теперь я не понимаю, почему Джано приписывает Мароции чтение книги Гофмансталя «Андрес, или Соединенные»,[11 - Гофмансталь Гуго фон (1874–1929) — немецкий писатель, поэт, драматург; «Андрес, или Соединенные» — его неоконченный роман. (Прим. ред.)] которую я, по правде говоря, не читала, напуганная слишком трудным именем автора. Может быть, Джано хочет приукрасить свою героиню Мароцию, сделать ее образ более интересным и более эстетичным? Придется мне теперь прочитать эту книгу, чтобы не чувствовать себя хуже персонажа, который соответствует мне и который, правду говорю, начинает меня нервировать своей спесивой литературной легковесностью. Надеюсь только, что книга Гофмансталя не очень скучная. Эта Мароция не дает мне покоя. Я увидела ее во сне; рано или поздно это должно было случиться. Странный диалог, почти ссора, как перед зеркалом. Мароция говорила непрерывно, слова у нее получались и ясные, и слегка расплывчатые в конце, выходило несколько путано, но в результате я могу привести диалог так, как запомнились мне основные его моменты. «Ты гарантируешь, — говорила Мароция, — что овца — животное католическое?» «Ничего я тебе не гарантирую. Больше того, по-моему, ты говоришь самую настоящую белиберду». «Знаешь, мне сказал это синьор папа, а он в таких делах разбирается». «Ну и хорошо. А я-то при чем?» «Мы с тобой подруги или нет? Мне хочется, чтобы у нас было согласие во всем, в том числе и в вопросе об овцах». «А с какой стати овца должна быть католичкой?» «Разве овца не мать ягненка? Это почти что мать божественного агнца». Я была раздражена и недовольна. «Ягненок — сын овцы, тоже мне открытие. А Бог здесь ни при чем». «В таком случае овца, мать ягненка, оказывается в равном положении с мадонной». «Нет-нет, это уже святотатство. Я не согласна». Я передаю слова, прозвучавшие во сне, который казался мне очень длинным, и пытаюсь спасти их смысл, каким бы сумасбродным он ни казался. В своем пересказе я не использовала заглавных букв и должна была убрать пунктуацию, потому что во сне не бывает ни точек, ни запятых. И теперь бесполезно терять время и отыскивать смысл в таком сне, как этот, во сне, который рисует совершенно бессмысленную и святотатственную ситуацию, спровоцированную Мароцией, поставившую меня в затруднительное положение во сне, и ставит меня в трудное положение даже теперь, когда я все это вспоминаю. Счастье еще, что люди не несут ответственности за свои сны. Я не могу поговорить об этом даже с Джано, ведь я должна притворяться, будто не знаю Мароцию, с которой познакомилась, тайно читая его книгу. Интересно, что во сне я оказалась лицом к лицу с моим «альтер эго» из романа. Могло бы получиться что-нибудь поинтереснее из этой «исторической» встречи Клариссы и Мароции, но что есть то есть. Джано Плохие вести о Занделе. Один мой студент, иногда подрабатывающий в его мастерской урбанистики, сказал, что архитектор раз или два раза в неделю ложится в больницу «Фатебенефрателли» на острове Тиберина для переливания крови. Таким образом подтвердилась догадка об эритроцитах. Но мне кажется, что переливание — это крайняя мера, к которой прибегают, когда лекарства уже не помогают. Я не говорил об этом с Клариссой, чтобы не усиливать ее напряженность, которую я безусловно связываю с болезнью Занделя. Когда Кларисса в депрессии, она разряжается, переворачивая в нашей квартире все вверх дном. Вызвала обойщика и велела наклеить новые обои в столовой и спальне. Японские в столовой и голубые муаровые в спальне. Прежде чем поручить мастеру работу, она, конечно, показала мне образцы обоев, ожидая моей реакции, но я знал, что решение она уже приняла, так что мне оставалось только одобрить ее выбор и даже выказать что-то вроде энтузиазма. — Японские обои прекрасны, — сказал я. — Так и кажется, что ты в Японии. — Япония еще дальше Китая, спасибо, — сказала Кларисса скучным голосом. Пока обойщики заканчивали оклейку стен новыми обоями, Кларисса, воспользовавшись тем, что мы обедали на кухне, задала мне вопрос слишком уж безразличным тоном: — Ты не думаешь, что следовало бы справиться насчет Занделя? — У кого? — Не знаю. Были же у него друзья. — Почему ты говоришь «были»? Он же не умер. — Его не видно уже несколько месяцев. Так что он все равно что умер или почти умер. — Попробую узнать что-нибудь в университете. У его студентов или у кого-нибудь из коллег. Клариссу мои слова вроде бы успокоили, и она стала следить за рабочими, которые намазывали рулоны клеем и прикладывали бумагу к стенам. — Я пытался дозвониться до него по мобильнику, но он у него всегда отключен. Ясно, что он не хочет ни с кем разговаривать. — Странный тип этот Зандель. Вроде был другом, а теперь прервал всякую связь. — Почему странный? Он болен, а известно же, что некоторые болезни меняют людей, иногда они становятся раздражительными, иногда скрываются. — Какие болезни? Чем болен Зандель, мы можем догадаться, но ведь это не точно. — Наверняка известно, что у него болезнь крови, — сказал я, — из-за облучения, которым его лечили в нью-йоркской больнице. — Да почему ему делали эти облучения? В вопросе Клариссы уже как бы содержался ответ. — Нетрудно представить себе. Но сейчас, похоже, у него осталась только проблема с кровью. — По-моему, и этого достаточно. Верно? Кларисса умолкла, словно замкнулась в своем трагическом молчании. Бедный Зандель, сколько трагедий, а через какой-нибудь месяц он опять будет путаться у меня под ногами, ухаживая за Клариссой, или изучать тротуары где-нибудь в Лондоне, Хельсинки или Пекине. Какого черта еще можно ждать от такого человека? Оставим в покое тротуары, с эритроцитами шутить не приходится. Интересно, трахаются ли иногда Зандель с Ириной? И как к этому относятся эритроциты? Кларисса Когда Зандель сказал, что у него проблема с эритроцитами из-за облучения, которому его подвергали в Нью-Йорке, я все поняла. Старалась не понимать и вообще забыть, но сомнений относительно природы болезни, которую лечат рентгеновскими лучами, не осталось, а после упоминания о Чернобыле вся наша последняя встреча прошла в атмосфере какой-то недосказанности, и это чувствовалось. У меня появилась новая проблема — эритроциты, а у него — что-то ужасное, что он старался скрыть. В общем, я пыталась смириться с фактом, что Зандель втайне от всех начал умирать. Мне хотелось не думать об этом, выбросить из головы. Но это было невозможно. Джано подарил мне маленький спутниковый будильник «Орегон» (он объяснил мне, что марка «Орегон» более или менее соответствует классической «Омеге»), Точное время передается напрямую со спутника, и можно даже узнать в нужный момент мировое время. Очень любезно с его стороны, но я не могу сказать Джано, что мне больше по душе циферблат со стрелками и что я ненавижу всю эту электронную цифирь. Кроме того, чтобы узнать, который час, я должна нажать на кнопку, тогда цифры высвечиваются голубым цветом, отчего даже полдень мне кажется ночью. Думаю, он сделал этот подарок, заметив мою депрессию, но, может быть, он подарил спутниковый будильник Валерии, а потом, чтобы совесть не мучила, сделал такой же презент и Клариссе. Всегда меня одолевают дурные мысли. Закончилась замена обоев в столовой и спальне. В результате — элегантность, которая меня совершенно не трогает. Нисколько. Я надеялась отвлечься и вдруг заметила, что утратила связь с вещами, даже с этими красивыми и дорогущими обоями. Я могу сидеть в кресле в столовой и любоваться новыми обоями, словно сотканными из тончайшей соломки и напоминающими бумажные стенки в японских домах. Но какое дело до японских домов Клариссе? Я пользуюсь любым случаем, чтобы выйти из дома, до того мне надоели и эти дорогие обои, и купол Сант-Андреа-делла-Валле, и балкон, нависший над римскими крышами, и лес телеантенн, а теперь еще и огромные тарелки спутниковых антенн, портящих панораму Рима и превращающих его в город третьего мира. Отмечая какую-то дату, издательский дом «Эйнауди» второй раз за последние десять лет снял лоджии замка Святого Ангела и угостил всех отличным белым вином из Венето, морскими деликатесами и балом — под аккомпанемент музыки Моцарта, Баха и Вивальди. Но вертолеты карабинеров все время крутились на небольшой высоте с единственной, откровенной целью — испортить праздник издателю-коммунисту своим ревом, заглушающим музыку, заставляя гостей повышать голос. Мне немного стыдно самой себя, но я стала оглядываться по сторонам, чтобы не остаться в одиночестве, когда Зандель уйдет туда, куда рано или поздно уходят все. Джано, ни о чем не думая, предоставляет мне на таких светских приемах полную свободу. Так вот, именно в замке Святого Ангела я встретила писателя Луччи Нерисси, с которым была едва знакома. Он взял мои руки в свои и упорно разглядывал меня, словно мое присутствие его ошеломило. Есть особый способ смотреть на женщину с желанием, не знаю, как назвать его, — в общем, с откровенным желанием. Любая женщина любого возраста умеет прочитать этот взгляд и ответить на него тысячью способами или вовсе не ответить. Но такой взгляд уже сам по себе — событие. Взгляд был серьезным, а слова смелыми. Луччи Нерисси тотчас уловил мою готовность слушать и воспользовался ею. Он пригласил меня в Париж, сразу же перейдя на «ты». Безумное предложение и явно шутливое, а я оценила шутку по достоинству. — У меня внезапно возникло желание, которым я хочу поделиться с тобой. Поедем завтра в Париж, прошу тебя. Там в Гран-Пале будет выставка Коро. — Этот художник меня как раз и не интересует, к сожалению. — Его переоценивают. Может, ты и права, — сказал он с хитроватой улыбкой. — А почему бы нам сегодня не поужинать вместе в Риме? — В другой раз. Сейчас я должна найти своего мужа. Я огляделась вокруг в поисках Джано, который наблюдал за мной, стоя в нескольких шагах от меня. — Я ляпнул глупость? — Нет. — Мы еще увидимся? — Возможно. — Хочешь сказать, что это дело случая? — спросил он, прикидываясь огорченным. — Скорее доброй воли. Я попрощалась с писателем с улыбкой, полной недосказанности. Он не нашел ответа и остался стоять неподвижно и смущенно. Я подошла к Джано, который болтал с какой-то молодой незнакомкой. — Однако, дорогая моя, — сказал мне Джано с горькой усмешкой, — ты отдаешь себе отчет в том, что ведешь себя как женщина, которая ищет, к кому бы пристроиться? Я своим глазам не верю. — Да нет, уж если на то пошло, я веду себя как женщины, страдающие от одиночества: они время от времени попадают на светские рауты и оглядываются по сторонам в надежде встретить приятного мужчину, чтобы просто поболтать. — Или для мимолетного эротического приключения, а может, и для долгого эротического приключения. Женщины, готовые на все, но сохраняющие право выбора. — Не говори, что приревновал меня к этому незнакомцу! — К незнакомцу, который встретил тебя такими объятиями. К незнакомцу, хорошо всем известному. — Правда? А я о нем ничего не знаю. Честно говоря, я даже названия не знала ни одной его книги, но в эту минуту его книги меня и не интересовали. Не стану отрицать, что Луччи Нерисси произвел-таки на меня впечатление. Ну да, скажем, он разозлил меня своей уверенностью, что я обязательно должна упасть в его объятия. Кроме того, меня раздражали его длинные и слишком черные волосы, мятый пиджак и неизменные линялые джинсы — как у человека, во что бы то ни стало желающего выдать себя за художника. Надеюсь, хоть стихов он не пишет. Господи, только бы он не был поэтом; не знаю почему, но поэзия меня не увлекает, просто нервирует. К тому же мне вдруг припомнился персонаж из комиксов Файфера — без пиджака, длинноволосый, как этот. Там он говорит: «Я тоже хочу быть антиконформистом, как все». Вообще Луччи Нерисси физически превосходил его, тогда как из-за своих манер был явно не на высоте. Но скажу откровенно, от мужчин я никогда не требую золотого сечения. Так я и вела себя с Луччи Нерисси, то есть была готова терпеть его нахальство, делать вид, будто он поразил меня в самое сердце, но не в нутро. И это на глазах Джано — саркастически настроенного светского джентльмена, и вопреки памяти о Занделе. И пусть Зандель не говорит, что не мог мне перезвонить только потому, что один раз я не имела возможности ему ответить. В общем, он ведет себя как приговоренный к смерти. Нет на свете ничего более гнетущего, чем мужчина, оказавшийся носом к носу со слишком близким будущим в тесной беспощадной западне. В тот последний раз, когда мы встретились и любили друг друга с отчаянной яростью после мрачных разговоров, Зандель повел себя как слабый, умирающий человек. А не Луччи ли Нерисси, тот интеллектуал, которого с иронией предугадал Джано в своей книге? Что до меня, то я ответила бы «нет», хотя уже проявляю к нему некоторый интерес. А Дульсинея? Что говорит Дульсинея? Джано Кто знает, как переносит свою болезнь бедный Зандель, что о ней думает, что говорит о ней самому себе. Ему страшно? Безусловно, он знает, что жизнь в нем поддерживают переливания крови, поскольку его костный мозг не вырабатывает эритроцитов. А в основе всего лежит очень распространенное заболевание, название которого трудно произносить; обычно же его называют неоплазией, а в более тяжелых случаях — смертью. Эта ужасная американская лучевая терапия убила болезнь, но вместе с ней почти убила и самого больного, вызвав катастрофические последствия для красных кровяных телец. Случаи выздоровления от опухолей теперь, в процентном отношении, очень обнадеживают, но у Занделя, как, кажется, сказал гематолог, процентов уже не осталось. Знает ли Зандель о грозящей ему опасности? Кларисса время от времени справляется у меня о нем, и я ей рассказываю то немногое, что узнаю в университете, то есть почти ничего, а о переливаниях крови и вовсе умалчиваю. Я только один раз звонил Занделю, но его жена ответила, что он спит (было одиннадцать часов утра). По холодному тону Ирины я понял, что ей неприятны эти звонки так же, как Занделю неприятны посетители. Несмотря на заповедь Гиппократа, гематолог, лечащий Занделя, открыто сказал одному его компаньону по мастерской урбанистики, который интересовался положением дел: «Надежды мало». Университетские коллеги и студенты говорят о Занделе так, словно он уже умер. Скорбные лица, несколько сочувственных слов, комментарии, передаваемые шепотом, глаза опущены, как на похоронах. Бедный Зандель, тебя умертвили прежде отведенного тебе срока, и уже заблаговременно началось печальное забвение, омрачающее память об усопших. Меня забудут на веки вечные, — говорил обычно Зандель своим ученикам, которые льстили ему, утверждая, что его «урбанистика для пешеходов» войдет в историю урбанистики и даже оставит долгую память в истории человечества. Зандель отвечал, смеясь, что история тоже забывчива и вообще забывчивость свойственна вечности по своей природе. Когда на страницах моей книги появляется Дзурло, меня одолевают жалость и ненависть, поэтому мне приходится взвешивать слова и не увлекаться проклятьями. Моя книга не вендетта, и я не хочу, чтобы она была вендеттой, этаким сведением счетов. Кларисса Я прочитала книгу «Андреа, или Соединенные», и меня очень захватили ее таинственная и немного похоронная атмосфера, персонажи, втянутые в водоворот болезненного упадка. В одном большом поместье юный герой упускает случай потрахаться с молоденькой Романой, готовой отдаться ему в темноте, на широкой постели. Вот балбес. А какое разочарование для читателя! Ну что стоило автору устроить ни к чему не обязывающее траханье этим дурням, готовым вспыхнуть как две спички? Юноша приезжает в Венецию и бродит, словно накачанный наркотиками, по порочному городу, где ночью мужчины разыгрывают малолеток в импровизированных лотереях. Вообще-то роман не понравился, но он, к сожалению, остался незаконченным из-за смерти автора. Злость и расстройство — совсем как от несостоявшейся любви с молоденькой Романой. Не могу понять, почему Джано приписывает Мароции чтение этой книги. А может, никакого смысла в этом нет: часто он тоже делает что-то рассеянно, попадая, как говорится, пальцем в небо. Впрочем, это так благородно — приписать мне чтение столь интеллектуальной книги — своеобразный посыл любви через Мароцию. Почему бы и нет? Но что стоит Занделю позвонить мне? Не думаю, что жена надзирает за ним двадцать четыре часа в сутки, и не верю, что он не в состоянии набрать мой номер. По-видимому, ему просто не хочется разговаривать со мной. Никакой связи с ним и мое абсолютное отчаяние. В мастерской по телефону отвечает секретарша. «Архитектора Занделя в настоящий момент нет в Риме». Зачем он велит секретарше говорить, что его нет в Риме, если всем известно, что прошло уже больше трех месяцев, как он вернулся из Нью-Йорка и что у него серьезные проблемы со здоровьем? Бедный Зандель, боюсь, что скоро его совсем не будет в Риме. Окончательно не будет. От Джано в результате долгих разговоров я узнала, что два раза в неделю Зандель ездит на остров Тиберина в больницу «Фатебенефрателли» для переливания крови. Он при смерти? В известном смысле все мы при смерти, но он, безусловно, ближе к ней, чем я и Джано. Первый объективный результат болезни Занделя — мое одиночество. Какое-то подкожное чувство греховности делало более интересными мои отношения и с мужем, и с любовником. Джано прекрасно оценил обстановку и в своей книге с иронией, но без возмущения, пишет о моем вероятном будущем любовнике. Но зачем Джано рассказал мне о переливаниях крови? Чтобы Зандель исчез с моего горизонта? И после этого найти ему «заместителя»? Нет, это невозможно, это только мое вредное и нездоровое предположение. Или мое вредное и нездоровое желание? Джано Кларисса два месяца прожила в депрессии (она-то настаивает на том, что это меланхолия, то есть просто человеческое чувство, тогда как депрессия — грубый клинический термин). Она посетила даже нашего семейного врача — добросовестного молодого человека, начисто лишенного той особой интуиции, которая позволяет выявить суть проблемы пациента и подобрать правильные лекарства. Не было никакой необходимости идти к врачу, чтобы он прописал две таблетки «Лароксила» в день, минеральные соли и коктейль из витаминов («Берокка»), Врач измерил ей давление: верхнее девяносто, нижнее пятьдесят шесть. Ну, настоящий коллапс. В общем, психическая депрессия Клариссы, которую в известной мере я относил за счет дурных вестей о Занделе, в большей мере является следствием низкого артериального давления. На днях Кларисса внезапно почти напала на меня во время утреннего кофе. — Через пару дней мы сядем и спокойно поговорим. Сначала я было забеспокоился, но потом постарался прореагировать здраво на ее заявление, вполне выглядевшее как угроза. — О чем? — Нет-нет, не сейчас. — Почему ты не скажешь, что это будет? Лекция, дискуссия, книга, встреча — все имеет какое-то название. Вот я и спрашиваю. — Мне не хочется испортить предстоящий разговор, обозначив тему, которая в любом случае окажется неадекватной. — Ты уже пробудила мой интерес. Ведь прекрасно знаешь: что бы ты ни сказала, мне будет очень интересно. — Одно голое название темы могло бы тебя взволновать. Тогда как нормальная речь, отвечающая законам риторики и хорошего воспитания, возможно, заставит тебя дать мне достойный ответ. — Достойный? В таком случае, пока ты не скажешь, что это за тема, я не выйду из дома. Кларисса подумала несколько секунд, а потом наконец выпалила: — Валерия. Мне удалось сохранить спокойный вид и ответить ей улыбкой: — Хорошенькая тема. Я попрощался с Клариссой утренним поцелуем, вышел из дома и направился в университет. Пожалуй впервые разговор непосредственно коснулся личных отношений, что грозило нарушить наше взаимное счастливое неведение. До пьяцца Навона я дошел с пылающей головой. Купил лимонное мороженое, чтобы остудить немного мозги, и остановился поглазеть на бедного клоуна, всего закрашенного серебряной краской — лицо, руки и голые ноги. Он стоял неподвижно на пьедестале, изображая неизвестно кого. Доходящий до щиколоток плащ, по-видимому, должен был напоминать какого-то персонажа из древнеримской истории. Но серебро? Я бросил монетку в шапку, лежавшую у ног мима, и направился в сторону виа делла Скрофа, намереваясь дойти пешком хотя бы до пьяцца дель Пополо. Валерии я не стану говорить ничего, пока не пойму, что думает о ней Кларисса. Кларисса Я знаю, что мои претензии абсурдны. Болезнь Занделя лишила меня кратких мгновений отдыха от супружества, которое стало удушающим, чем-то вроде помещения без окон, тогда как Джано может рассчитывать на Валерию, у которой двери распахнуты в любое время дня. Чего тут скрывать: исчезновение Занделя с моего горизонта серьезно нарушило равновесие наших с Джано отношений. Чтобы восстановить равновесие, Джано следовало бы отказаться от Валерии. Но мою претензию словами ясно не выразишь, я могу придать ей лишь форму угрозы. Единственное, что заставило бы его послушать меня, это угроза расставания, а потом и развода. Джано очень любит меня, и мысль о том, что я могу решиться на развод, приведет его в отчаяние, в этом я уверена. К сожалению, я тоже люблю его и пришла бы в не меньшее отчаяние, чем он. Я могла бы блефовать, но у меня не хватит хладнокровия, чтобы выдержать такое ответственное притворство. Мне следовало бы предложить ему сделать выбор: я или Валерия? А вдруг Джано выберет Валерию? Просто назло мне. На такое он способен. Судя по тому, что Джано пишет в своем романе, он ее совершенно не уважает, но вряд ли откажется от нее. Я одержима ужасной дилеммой: правда или притворство? Следует ли мне верить в перспективы, придуманные Джано в его книге? То, что я пока прочитала, ужасно близко к истине и часто проблема, изложенная на бумаге, предваряет и превосходит реальное положение вещей, которое светит мне, а вернее, положение, в котором мы увязли. Когда у меня депрессия, я иду в парикмахерскую или покупаю новое платье. За Пантеоном есть бутик на виа делла Паломбелла, у нас с его молодым хозяином-геем схожие вкусы и пристрастие к тканям в стиле модерн, с мягким, волнистым цветочным рисунком, и к свободному покрою, и все это по человеческим ценам. Перед одним платьем, выставленным в витрине, я прямо застыла на тротуаре. Вот чудо! Платье почти такое же, может быть, именно такое, какое было на Валерии, когда я увидела ее на выставке Лемпицки во Французской академии. Тот же шелк в волнистую диагональную полоску, словно раздуваемую ветром, такие же ниспадающие линии с легкими сборками у талии. Домой я возвратилась с пакетом, который тут же разорвала, и надела платье — копию того, что видела на Валерии. Прекрасная провокация для встречи Джано. Верите или нет, но он ничего не заметил. Даже не заметил, что у меня новое платье. Поскольку мне это кажется невозможным, приходится признать, что Джано поразительный и ловкий притворщик. Джано Не могу понять, что задумала Кларисса. Затеять разговор о Валерии — по-моему, это, скорее всего, провокация, на которую ее сподвигла какая-нибудь убедительная сплетня. Когда я думаю, что всегда принимал с иронией постоянные эротико-сентиментальные провокации Занделя в ее адрес, то отчего теперь какой-то новый злой дух побудил Клариссу испытывать мое терпение, поднимая столь скользкую тему, как мои отношения с Валерией. Было у нас этакое молчаливое согласие: ни Зандель, ни Валерия не могли занимать в наших разговорах слишком много места, чтобы не ставить под сомнение нашу супружескую жизнь. И тут я совсем не понимаю, какой смысл выставиться в таком же или почти таком же платье, как у Валерии? Провокация? Издевка? Метафора? Напоминание? Конечно же это чрезвычайная выходка, рассчитанная на мою столь же чрезвычайную реакцию. Frangar или flectar?[12 - Сломить или согнуть? (лат.)] Я склонен больше к flectar, то есть к гибким компромиссам, а не к разрыву. Есть какие-то сомнения? По крайней мере, в этом вопросе мне придется прийти к согласию только с самим собой. С тех пор, как Зандель начал умирать, у Клариссы выбита почва из-под ног, она в состоянии нервного кризиса. Мне жаль ее нервов, но дело в том, что, утратив контроль над собой, она ставит под сомнение нашу супружескую жизнь. Это платье в стиле модерн, как у Валерии, мне кажется результатом ментального сдвига, отклонения, симптомом психического расстройства. Flectar, конечно же flectar, повторяю я. Совершенно идиотская школьная дилемма: в каком ухе звенит? Так-то мы играем нашей совместной жизнью. Во всяком случае, после высказанной на прошлой неделе угрозы Кларисса больше не касалась темы «Валерия». Единственное отступление — демонстрация этого платья. Возможно только одно драматическое решение наших, открыто выставленных на обсуждение, проблем. И Кларисса хорошо знает, что это означает: а означает это, что остается распахнуть двери перед четырьмя всадниками Апокалипсиса. Кларисса Умирает Зандель или нет, а я свинья, потому что пошла на презентацию книги Луччи Нерисси. Прочитала о ней в газете и сразу же решила пойти в книжный магазин «Новые страны», неподалеку от Монтечитторио, где проводилась презентация. Подходя к витрине магазина, я уже раскаивалась в том, что зашла так далеко. Заглянула внутрь через стекло. Там было человек десять, почти все женщины, и двое мужчин, сидевших за столом перед публикой, наверное, ведущие; Луччи Нерисси стоял рядом с ними. Он ястребиным взором разглядел меня через стекло, бросился наружу, подбежал ко мне и обнял. — Чью добрую волю мне благодарить? Я улыбнулась, довольная тем, что он вспомнил мою остроту. Нерисси завел меня в магазин. Мое присутствие в этом месте почти вопреки моему желанию похоже на то, что я сама поднесла ему себя на золотой тарелочке. Я так хорошо это осознала, что даже разволновалась, представляя себе, как закончится вечер, и подумала, найдет ли Луччи Нерисси место, куда он сможет меня отвести, или на нашем пути окажется жена и какие-нибудь другие препятствия. В этот момент я уже приняла решение, оставалось только ждать, как он организует нашу встречу. Скажу проще: Луччи Нерисси мне нравился, нравился именно физически, я мечтала заняться с ним любовью. Да, сказала я себе, предать Занделя, такого больного, — это колоссальное свинство, но и понимала, что человек, который сумеет заменить его (я не претендую на бог весть что, просто мне нужен сильный и приятный любовник), возможно, спасет от крушения мое супружество, державшееся после болезни Занделя лишь на вялой и усыпляющей рутине. Я была до такой степени взволнована, что постаралась минимизировать значение этого события: в сущности, говорила я себе, в настоящий момент вырисовывается просто возможность потрахаться. Джано отличный муж еще и благодаря Валерии — как ресурсу на всякий случай, — так же, как я была отличной женой до настоящего момента благодаря существованию Занделя. И это равновесие внезапно нарушилось из-за его поездки в Нью-Йорк, а потом из-за болезни, которая окончательно вынесла его за скобки. Вот почему я подумала о спасении моей семейной жизни, когда прочитала в «Мессаджеро» пару строк, сообщавших о презентации в книжном магазине «Новые страны» книги Луччи Нерисси «Подозрительное равновесие» — об опасности манипуляций культурой. Именно это я поняла из выступлений обоих ведущих и из слов самого Луччи Нерисси. А я-то думала, что он пишет романы. Какой красивый голос, говорила я себе и слушала Луччи, не вникая в то, что он говорит, какой красивый голос. Я понимаю, как птицы используют свои трели в качестве средств обольщения. Даже слоны и крокодилы издают громкие любовные призывы. Голос Луччи Нерисси возбуждал меня настолько, что я едва не испытала оргазм прямо там, в магазине. Я поговорила с женой нашего аптекаря, которую часто встречаю, прогуливаясь между пьяцца Навона и Пантеоном, где мы ведем с ней доверительные беседы. «Ну как же?» — сказала она и призналась, что влюбилась в своего мужа беседуя с ним по телефону и изменила ему (один, один только раз!) с певцом из хора академии «Санта Чечилия». Я, конечно, не назвала ей имя покорителя моего сердца, а главное — не посвятила в последствия этого покорения. Жена аптекаря не только специалист в вопросах эротики, но и ужасная ханжа. Джано Похоже, что бедный Зандель безнадежен. Он не страдает, болей у него нет, но, судя по всему, так слаб и подавлен, что с трудом держится на ногах. Каждый раз, когда я звонил, Ирина говорила мне, что он предпочитает никого не видеть, так как это его утомляет. Вот я и отказался от встреч с ним. Но однажды Ирина сама неожиданно позвонила мне и сказала, что Зандель охотно бы со мной повидался. Что случилось? Я пошел навестить его. Он был очень бледный и усохший, но, по правде говоря, он и здоровый был бледным. Сейчас казалось даже, что Зандель в хорошем настроении. Он говорил, что чувствует себя неплохо, ничто его не мучает, кроме сильной усталости, невероятной общей усталости — до самых пальцев ног. Можно было подумать, что его болезнь — это усталость, и она скорее причина, чем следствие, или, по крайней мере, и причина, и следствие болезни одновременно. — Все это из-за каких-то дерьмовых эритроцитов, — повторял он. Но ничего не сказал о переливаниях крови, и я, естественно, о них не заговаривал. Жена предупредила меня, что лучше с ним не говорить и о работе, если только он сам не выберет эту тему для беседы. Так о чем же мы могли говорить? Впервые за все время нашего знакомства у меня появилось ощущение, что Зандель как-то переменился, словно претерпела изменения его личность; он стал немного другим, и я подумал, что такая тяжелая болезнь, как у него, действует на саму сущность индивида. И эти постепенные вливания чужой крови — вот подлинная причина того, что я с трудом узнавал Занделя после стольких лет знакомства. И еще что-то странное появилось в его голосе, в его взгляде, несосредоточенном и уходящем куда-то вдаль. Это был еще Зандель, согласен, но Зандель расслабленный и растерянный — может быть, именно из-за всех этих переливаний, из-за всей этой чужой крови, бегущей по его жилам. Я отдавал себе отчет в абсурдности своей мысли, но разве не может в абсурдности иногда проскальзывать немножко правды? Кем были его доноры? На месте Занделя я бы, конечно, захотел познакомиться с ними. Чью кровь вливали в его вены? Мужскую или женскую? Итальянскую или иностранную? Нордическую, азиатскую, африканскую? Может, кровь какого-нибудь проходимца? Нет ли опасности вместе с эритроцитами перелить ему какой-нибудь вредный вирус? Конечно же нельзя требовать у доноров сертификат о хорошем поведении. Не знаю, беспокоят ли Занделя эти вопросы, поскольку разговоры о крови во время этой встречи были запрещены. Мы беседовали об университете, основываясь больше на сплетнях, и наконец, чтобы нарушить внезапно возникшее молчание, я решил прибегнуть к моему излюбленному средству — анекдотам, которые Кларисca так ненавидит, — но ведь ее с нами не было, да и присутствие Ирины не служило помехой. Дело не в анекдоте, но я все же решил пересказать ему известный парадокс в надежде оживить его интерес к разговору. — У тебя двое родителей, — сказал я, — а твои родители в свою очередь имели по паре родителей. Оглянемся назад и убедимся, что за одно поколение мы переходим от двух человек к четырем. Каждый из четырех в свою очередь имел двоих родителей, и в двух поколениях, — ведем обратный отсчет, — у нас получается восемь человек. Идем назад от поколения к поколению. Каждый из восьми наших предков имел, естественно, двух родителей, и вот у нас уже шестнадцать человек. От шестнадцати мы получаем тридцать два, а от них шестьдесят четыре. Примем во внимание какой-нибудь неожиданный пропуск в каждом поколении. И куда же нас приводит этот процесс? Зандель удивленно воззрился на меня. — Получается парадокс Зенона навыворот, — сказал он, — кто движется в одном направлении, каждый раз должен достигать половины пути, который ему предстоит проделать, прежде чем достичь финальной цели. В общем, герой никогда не дойдет до конечной точки, потому что впереди у него всегда будет еще половина пути. Таким образом, его путь становится бесконечным. Таково истинное значение парадокса Зенона: создание гипотезы бесконечности или, если угодно, бессмертия. Тогда как твой парадокс ведет к бесконечности в геометрической регрессии и вместо того, чтобы дойти до Адама и Евы, одиноко живущих в Земном раю, предполагает, что планета заселяется все больше. Таковы шутки логики, которая то и дело сходит с рельсов и переворачивает хрупкую реальность. К счастью, человек не подчиняется строгим законам логики: непредвиденное управляет всеми человеческими историями, и только на непредвиденное мы можем возлагать наши надежды. Как ты понимаешь, я бы с восторгом принял парадокс Зенона с его гипотезой бессмертия, но предпочитаю присоединиться к партии Лукреция и ждать, когда непредвиденное повернется лицом ко мне. Параллель между двумя парадоксами мне показалась неточной, но я не выказал своего сомнения. Зандель говорил самому себе, по-видимому возлагая свои слабые надежды на гипотезу бесконечности Зенона, а потом обратился с надеждой на невероятный, но возможный крах логики фактов. А факты неуклонно двигались в направлении его смерти при одном исключении — возможно скором изменении хода вещей, открыто признаваемого моим несчастным другом. Разговор стал слишком личным и затруднительным. И тут я решил сменить тему, спросить, например, как шли дела с его проектами в его отсутствие, но я уже слышал от Ирины, что как раз это было для него особенно мучительным — он не мог следить даже за уже начатыми работами. Я знал, что в Амстердаме одобрили его предложение увеличить число тротуаров, защищенных крепкими чугунными столбиками, прозванными «амстердамскими малышами», и осуществили это в некоторых городских районах. Кроме того, к великой радости пешеходов, запретили парковку автомобилей почти во всем городском центре. Гнев водителей попытались смягчить, выпустив в продажу маленькие шоколадные столбики. Попытка завязать разговор о шоколадных столбиках была решительно отвергнута Ириной, так как мы вторглись в область запретных тем. Я не мог понять, почему Зандель выразил желание повидаться со мной. Как знак прощания? Когда был исключен разговор на профессиональные темы и, понятное дело, о его здоровье, мы уже не знали, о чем говорить. — Как поживает Кларисса? Неожиданный вопрос. — Хорошо, довольно хорошо. Еще одна запретная тема — Кларисса. Может, я должен был сказать, что у нее депрессия и держится она только на транквилизаторах? Тут я встал, и мы сдержанно попрощались. На протяжении всей нашей встречи в каждом слове Занделя, в каждом его жесте, казалось, чувствовалась его близкая кончина. Несколько последних месяцев Зандель влачил жизнь в объятиях смерти, и до встречи с ним я уже знал, что диалог с приговоренными к смерти бесперспективен. В общем и целом, подумал я, эта встреча носила литературный, романный характер. Но как стыдно думать о моем романе в такой почти похоронной обстановке. — До свидания, — сказал я, придав нормальный тон прощанию и хорошо зная, что наше свидание — совершенно пустая гипотеза. — До скорого, — сказал Зандель, странно улыбнувшись. До скорого — где? — подумал я. Кларисса Студия Луччи Нерисси находилась на втором этаже довольно запущенного палаццо в коротком переулке делла Стеллетта, пересекающем виа делла Скрофа. Удобные, но освещенные неприятным неоновым светом лестницы. Мы вошли в полумрак маленькой комнаты, в центре которой стоял простой пармский столик в стиле Людовика Шестнадцатого, справа, на противоположной от входа стене — маленький книжный шкаф и широкий диван. Повсюду, даже на полу, были разбросаны книги, уйма книг. Полуоткрытая дверь вела в ванную. В комнате царил беспорядок, но было чисто, паркет натерт, через большое окно, завешанное легкой занавесью, в комнату проникало немного света с улицы. Едва прикрыв дверь передней, Луччо (так я решила его называть) подвел меня к дивану, обнял, поцеловал и сразу, прокладывая себе одной рукой дорогу, попытался заняться любовью вот так, одетыми, на диване. Сначала я удивилась, но потом меня тоже охватило желание. Произошло яростное, грубое соитие. Я не думала, что получу такое удовольствие, подчиняясь сексуальному насилию этого незнакомого человека, на этом диване, в этой комнате, куда я вошла первый раз несколько минут назад. Мое тело жаждало этой встречи и теперь получило удовольствие. Когда я пришла в себя от тумана оргазма, Луччо стал меня раздевать. В мгновение ока я оказалась совсем голой, и тогда он тоже быстро разделся, и мы, обнявшись, рухнули на диван. — Мне нравится твоя кожа, мне приятно трогать тебя, — говорил он и между тем целовал меня во все места и вызывал языком всё новые содрогания. Но если ему так нравится моя кожа, думала я, почему он захотел сначала заняться любовью одетыми? Но потом быть вместе, трогать друг друга и целоваться наконец обнаженными… Это частично искупило первоначальную неловкость. Выходя из студии Луччо, я попросила его не провожать меня: ведь, что ни говори, я женщина замужняя. И я ушла, напряженная, а мысли мои уносились к бедному Занделю, всегда занимавшему особое место в моем сознании, а теперь вот преданному. Я свинья, дважды свинья, потому что мне не так уж неприятно быть ею. Но в душе я не очень была в этом уверена. Я шла, низко опустив голову, ступая твердо и стараясь не сломать каблуки на брусчатке. И словно в наказание, дома меня ждала огромная коробка шоколадных конфет, переданная посыльным нашей прислуге. Из бумаги, в которую была обернута коробка, торчала записка. Всего два слова: «Мысленно с тобой», и вместо подписи буква «З», как Зорро. Значит, Зандель решил поддерживать со мной связь посредством конфет. Какая детская идея, и опасная: коробку ведь мог перехватить Джано. Я так хотела услышать его голос по телефону, а что он сделал? Прислал коробку шоколада. Я сосчитала: шестьдесят шоколадок, что для Занделя означает шестьдесят мыслей. Вероятно, и моих должно быть столько же. А что дальше? Что будет после шестидесятой мысли? Я положила в рот шоколадку номер один и спрятала коробку под шерстяные шарфы в мой платяной шкаф. Я все еще обижена на Занделя, который не хочет звонить по мобильнику, и не знаю, обижаться ли мне на него еще из-за этой нелепой попытки установить контакт или принять как парадоксальное и разделенное на кусочки послание. Первая мысль после первой шоколадки: появление этой коробки сумело отравить мне близость с Луччо. Отличный результат с точки зрения Зорро. Джано Последнее время Кларисса разговаривает во сне. Слова неразборчивые и тревожные, словно она оказалась в штормовом море; мечется в постели, дрыгает ногами, жалуется, что ветер уносит ее одежду, просит помощи у какого-то неизвестного Луччо, но, может, я плохо понял. Кажется, что она задыхается во сне, говорит с этим Луччо о сорванной, падающей к ее ногам одежде, похоже, что она осталась обнаженной и в ее памяти воскресла деревня нудистов на Корсике. Или возник образ выходящей из воды Венеры кисти Сандро Боттичелли. Она злится на одежду, которая исчезает в морской глубине и достается обгладывающим ее рыбам. Свои невозможные проклятия она выкрикивает в сослагательном наклонении. Да, Кларисса пользуется сослагательным наклонением даже в своих снах. Она женщина утонченная. Жена редко разговаривает во сне, но в этот период ее что-то тревожит, и она подолгу, путано что-то говорит почти каждую ночь. Надо сказать, что у нас наложено табу на некоторые темы, как будто это противопехотные мины, разбросанные на нашем пути, и мы оба не хотим взлететь на воздух. Да, мы с ней разговариваем, но избегаем таких тем, как политика, и слишком личных. Каждый из нас имеет свободную зону, которая исключает вопросы о жизни жены или мужа. Общих проблем мало. Так, например, в первые годы нашей супружеской жизни у нас была проблема — ожидание детей. Мы даже выбрали имена: Агостино и Аличе. Именам мы не придавали особого значения, выбирали просто так, следуя нашему воображению. После периода разочарования и переживаний мы почувствовали себя бесплодными, как песок в Сахаре, и это в значительной степени обусловило наши отношения. Я не хочу думать, хорошо это или плохо; конечно, обманутые надежды, не признанные открыто, но угнездившиеся в глубине, — я говорю и от имени Клариссы, — привнесли и легкое дуновение свободы, циничности в нашу супружескую жизнь. После первых лет тщетного ожидания мы вычеркнули эту проблему и не сказали о ней больше ни слова, полностью ее игнорируя. Еще одна ночь неспокойного сна Клариссы, и опять ее сонное бормотание. Многие годы Кларисса не разговаривала во сне, а это уже третий или четвертый раз за короткий срок. Не знаю, связано ли это ночное беспокойство с Занделем и его болезнью, которая действительно произвела на нас очень сильное впечатление. Во всяком случае, в ночных бормотаниях, которые я уже разбираю, Кларисса ни разу не произнесла имени Занделя. Осторожничает даже во сне, девочка моя. Нормально, что каждая перемена в жизни одного человека или семьи наносит мелкие травмы, о которых мы не отдаем себе отчета, но они отражаются, можно сказать, в бессознательном, хотя бы в ее снах. Зандель конечно же посещал сны Клариссы, даже если она и не произносила его имени. Зандель был для нас привычным гостем, и мы очень остро чувствовали его отсутствие и почувствуем еще сильнее, когда бедняжка уйдет туда, куда уходят все. — Нам очень не хватает Занделя, — попробовал я прощупать почву. — Думаю, нам надо смириться, попытаться забыть его. — Может, он самый лучший из наших друзей, но все-таки зануда. Вероятно, мы нуждались в его занудстве. — Занудство бывает глупое, а бывает умное, — тут же откликнулась Кларисса. — Умное занудство, конечно. Похоже на противоречие, но в действительности это оксюморон — замысловатая риторическая фигура. — Оксюморон встречается и в природе, — заметила Кларисса, — например, глупые люди с умными лицами или умные люди с глупыми лицами. — Кого ты имеешь в виду? — Какой ты подозрительный. Нет-нет, я не имею в виду ни тебя, ни Занделя. Я сказала просто так и могла бы назвать знаменитостей, принадлежащих к разным кругам. — Как-нибудь займемся этим и назовем имена. Начнем хотя бы с Пикассо. Кларисса Я не поняла, что задумал Луччо, какие у него мысли. Я даже не пыталась прочитать какую-нибудь его книгу, но уже знаю, что все они далеки от моих интересов и мне нелюбопытны. Много страстей, много приятных слов, звонких, как колокола, — у него такой красивый голос, — но ничего о его жизни, его работе и о его нейронах. Мой опыт говорит лишь о его гормонах. Я с трудом заставила его признаться, что он женат, но совершенно ничего не знаю про его отношения с женой, о его политических взглядах, его аллергиях и идеосинкразиях. Должно быть, он из тех мужчин, которые с женщинами не разговаривают, считая, что не надо зря тратить слова. Не знаю, что и думать: то ли у нас чисто физические отношения, то ли есть что-то еще, не хочу произносить таких слов, которые при подобных ситуациях расточаются в романах, — не тот это случай, мы далеки друг от друга. Позавчера ночью у меня был мучительный сон, который, к счастью, закончился великолепным траханьем. Я нахожусь на маленькой парусной лодке среди яростного ночного шторма вместе с Луччо, а он пытается удержать равновесие этой хрупкой посудинки, которая то взлетает вверх над волнами, то тяжело плюхается на черную поверхность ночного моря. Я цепляюсь за мачту лодки, и каждый удар волны срывает с меня одежду, так что в конце концов я остаюсь совершенно голой. Луччо стоит у штурвала, и я зову его на помощь. Наконец он подходит, берет меня на руки и уносит в трюм к большому каменному камину, где с треском горят толстые поленья. Луччо мягко укладывает меня на ковер перед пылающим камином, потом ложится на меня прямо в насквозь мокрой одежде, и мы занимаемся любовью, греясь у огня. Наконец, только после этого Луччо начинает медленно раздеваться, двигаясь как стриптизер, и одну за другой швыряет части своей одежды воображаемой публике. Я немного раздосадована: во-первых, тем, что Луччо вздумал заниматься любовью в пропитанной соленой водой одежде, а во-вторых, его эксгибиционизмом. Но мне почему-то показалось совершенно естественным, что в трюме маленькой лодки оказался большой каменный камин с пылающими поленьями. Я должна считать себя счастливой, что встретила мужчину, который мне нравится, даже если он предпочитает любить меня одетым, пусть и во сне. Думаю, ему это необходимо: раздетый и как-то скованный, он, по-видимому, утрачивает желание. Похоже, это частое явление — многие мужчины занимаются любовью на диванах, на полу, в автомашине, в ванне, на столах или стоя, прижимая женщину к стене. Это мне объяснила аптекарша, самая настоящая энциклопедия по части эротики. Об этом же мы говорили и с Занделем при невольном участии Джано, когда встречались у нас дома, в ресторане, на университетских раутах, на выставках, на презентациях книг или на других культурных мероприятиях. Его чувственные или эротические выдумки носили чисто академический или виртуальный характер для Джано и совершенно иной для нас двоих, знавших истинное положение вещей, кроющихся за этим притворством. Возможно, со временем Джано добрался до правды (так, пожалуй, можно сказать, судя по тому, что я успела прочитать в его романе), до правды, которую, однако, не пристало разоблачать, поскольку теперь у него есть свой скелет в шкафу (я с удовольствием сравниваю Валерию со скелетом, несмотря на ее выдающуюся задницу). Если бы мне удалось представить Луччо моему мужу, если бы я сумела сделать их друзьями или почти друзьями, вероятно, можно было бы надеяться на наши общие встречи. Чтобы нормализовать мою связь с Луччо при попустительстве Джано. В общем, заменить им Занделя. Луччо охотно свозил бы меня на три дня в Барселону, куда его посылают на конгресс «Европа — традиция и прогресс». — Тема столь общая, — сказал он, — что она потребует не очень большого напряжения: можно говорить что угодно. Да я уже наперед знаю, что дело кончится обсуждением тем, не имеющих отношения к Европе, а касающихся Бен-Ладена, Ирака, Буша и нарастающих во всем мире антиамериканских настроений. Такие конгрессы — повод для сплошной болтовни и легких внесупружеских приключений делегатов, — не раз говорил мне Джано. Интересно, Луччо видит во мне объект этакой легкой краткосрочной авантюры, или как? По-моему, над этим не стоит так уж задумываться. Надо ловить птичку на лету и помалкивать, — как говорит наша аптекарша. Бессмысленно надеяться на нового Занделя. Я никогда не была в Барселоне и охотно поехала бы туда, хотя бы для того, чтобы увидеть знаменитые шпили «порно» на соборе Святого семейства Гауди, самый эффектный фаллический символ католической Испании, но главным образом чтобы поспать с Луччо две ночи в настоящей постели. Но что я скажу потом Джано? Барселона Барселоной, а я при чем? Между прочим, я знаю, что Джано ненавидит урбанистическое решение Олимпийской деревни и вообще довольно хорошо знает Барселону, чтобы не ехать туда еще раз, и это меня устраивает, но я не могу найти повод для поездки одной в этот город, который все называют прекрасным. Я сходила в книжный магазин на пьяцца Колонна, купила фотоальбом, посвященный Барселоне, и устроила так, что Джано застал меня сидящей на диване с книгой в руках. — Откуда этот интерес к Барселоне? — Одна моя приятельница через неделю собирается в Барселону и спрашивает, почему бы нам не поехать вместе. — Новая приятельница? — Новая. Мы познакомились у парикмахера на прошлой неделе. Она будет секретарем на конгрессе по изучению социальных проблем, который состоится в Барселоне. В общем, новая приятельница. — А что, если я возьму несколько свободных дней и поеду тоже? — Ну конечно, почему бы нет? У меня даже уши похолодели, когда Джано предложил свозить меня в Барселону. Ничего страшного, можно выкрутиться в последнюю минуту под любым предлогом, но я была уверена, что в конце концов он откажется. Путешествие для пары — испытание огнем; короткая поездка с Луччо могла либо закрепить наши отношения, либо оказаться провалом. На этот риск я шла охотно и с оптимизмом. Свадебные путешествия, говорила я себе, это способ пожить вместе, изучить, прощупать друг друга вне привычной обстановки, но их надо устраивать до свадьбы, а не потом. Сколько неудачных супружеств можно было бы избежать. А пока я сказала Джано: ты и не представляешь себе, как я рада, что ты поедешь со мной в Барселону. Ну и лицемерка же я, ну и хитрюга. Джано Воспользуюсь этой поездкой Клариссы в Барселону, чтобы встретиться с Валерией наконец в спокойной обстановке. Сходим в «Казина Валадье», закажем аперитив, полюбуемся панорамой Рима, потом — в ресторан в Трастевере, там римская гитара, а может, во Фреджене (блюдо жареных креветок и кальмаров) и, наконец, к ней домой в Прати, виа Проперцио, четвертый этаж с лифтом. А встретились мы в кафе «Рускена» на набережной Тибра и надышались выхлопными газами и смертоубийственной тонкой пылью. Купили сэндвичи с ветчиной и сыром и два пива. Дома у Валерии было полно фруктов, и о кофе она тоже позаботилась. Квартирка у нее маленькая — я уже видел, — состоящая из одной комнаты, разделенной пополам, очень большой ванной, которая когда-то была хозяйской, и кухни, тоже большой, непропорционально большой по сравнению с остальными помещениями. В спальне было только одно окно с двойными стеклами, приглушавшими уличный шум, голубые обои и низкая кровать — старый знакомый японский футон. Наконец-то я спокойно разглядел этот дом, который столько раз видел мельком: глаза мои были заняты одной Валерией. Я провел с ней в Страсбурге три бездумных дня умеренной камасутры на кровати маленького отеля, но сейчас я впервые проводил у нее вечер и ночь, домашний такой вечер, ужин на скорую руку, немного телевизионной размазни и наконец — постель. Валерия была женщина, отличавшаяся уймой горизонтальных фантазий, но я плохо ее знал стоящей на ногах. И впервые получил возможность целый вечер рассматривать ее дом. Мебель и почти старинные ковры — достойный, но немного грустный портрет приличной буржуазии, рама для дурной женщины. Новый образ Валерии, который ускользнул от моего внимания во время всех наших встреч, посвященных только сексу; тогда она обнаруживала хватку и уверенность классной пловчихи. А в интимной домашней обстановке, казалось, что все вокруг нее рушится, несмотря на выставленные напоказ приличные предметы мебели, серебро и литографии работ слишком «правильных» художников — от Магритта до Миро, Капогросси и Скифано. Может быть, я преувеличиваю, но этот дурацкий вечер принес мне совершенно отрицательный опыт. Я плохо понимал, что тут не так. Ее прошлое, которое она сама называет «озорным»? Или настоящее, проходящее в условиях «кондоминиума»? Разве мог бы я жить с такой женщиной, как Валерия? У нее тоже было немало коротких историй авантюрного характера почти всегда с женатыми мужчинами. После сорока лет свободных холостяков не остается, а те немногие, что еще остались, — это отбросы. При удобном случае можно трахнуться, и все, как это было у нее в спальном вагоне с Морпурго. Жизнь грустна, если не познал сути грусти — чувства благородного и в известном смысле утонченного. Какая ошибка — провести вечер у нее. Уж лучше бы я эти два свободных дня оставался дома и добавил несколько страниц в свою книгу, к которой я начал привязываться, потому что могу управлять людьми, как марионетками, — с ними я живу и встречаюсь, — тогда как сам я часто бываю пассивной жертвой обстоятельств. Роман давал мне чувство власти, почти всевластия, и если у меня возникали сомнения относительно судьбы моих персонажей, я относил это за счет своей неопытности как романиста. Скажем, материала у меня достаточно, и надо признать, что я испытываю некоторое удовлетворение, освобождаясь в процессе письма от многих заторов, которые мешают думать и путают мысли. Кларисса Отель «Колон», что по-испански означает Колумб, выходит фасадом на Соборную площадь — самую благородную площадь Барселоны. Весь первый день Луччо просидел в университете, слушая доклады коллег. Я медленно обошла вокруг Собора, но не стала туда заходить. Интерьеры церквей приводят меня в смятение: кажется, что Бог там затаился и поражает молнией грешников, а на мне, вернее на моей совести, столько грехов… Потом я возвратилась в отель. Вечером мы легли в постель рано. Сразу после легкого ужина. На этот раз наконец занялись любовью голышом. Наконец-то. Четыре оргазма. На следующий день Луччо предстояло выступить со своим докладом, а потом принять участие в открытой дискуссии. Он предпочел, чтобы я осталась в отеле, и я тоже предпочла остаться. Мы встали в девять и позавтракали в отеле. Потом Луччо отправился на такси в университет. Между тем на площади несколько музыкантов, усевшись на ступенях Собора, стали исполнять народную мелодию под громкие звуки труб. И словно по их зову из городских дебрей вышли сначала двое мужчин и три женщины, положили на землю свои сумки и затеяли хоровод под белым небом Барселоны, подпрыгивая в ритме музыки. А музыка тем временем привлекала новых и новых людей, и все клали на землю свои сумки и шляпы и включались в хоровод, образуя новый круг. Тут я поднялась к себе в номер, так как поняла, что танец лучше наблюдать сверху. Чудесное открылось зрелище — эти совершенные круговые движения, головокружительный танец под легкую народную музыку на самой прекрасной площади древней Барселоны. Импровизированные круги расширялись по мере того, как подходили новые танцовщики, складывая в центре круга свою ношу. А на свободных участках площади образовывались всё новые круги. Какая восхитительная игра, какой прекрасный сюрприз для Клариссы, приехавшей из Рима под солнце Барселоны. Сколько мыслей и сколько неожиданных завихрений. Какое кружение в моей бедной голове. Я стала расспрашивать управляющего отелем, и он сказал, что сардана — очень древний танец, его исполняют весной на многих площадях Барселоны, да и других городов Каталонии. Все начинается с музыки фольклорных оркестриков, которые располагаются по краям площадей. После чего очень быстро образуются эти стихийные хороводы: их число растет, пока танцующие не заполнят всю площадь. Праздник, неожиданно родившийся на моих глазах, вызвал в моем сердце ужасное беспокойство, и я еще раз почувствовала свою вину перед бедным Занделем: пока я наслаждалась этим зрелищем в Барселоне, он, может быть, умирал. А я была здесь с Луччо. Отношения у нас совершенно другие: слов мало, но произносит он их таким чувственным голосом, какого я еще никогда не слышала, а теперь слушаю лежа, наконец, голышом в постели, в приютившем нас испанском отеле, названном в честь Христофора Колумба. Этот танец, такой далекий и такой древний, пробудил во мне великую меланхолию (что-то похожее на вселенскую печаль Джано), которая всякий раз заставляет меня глотать таблетку «Ксанакса», а он меня оглушает, но не избавляет от меланхолии. К сожалению, я не положила это вероломное лекарство в чемоданчик вместе с лосьоном, кремами, зубной пастой и щетками для волос, так что буду терпеть, не идти же мне искать аптеку, пока на Соборной площади барселонские мужчины и женщины, образовав круг, танцуют сардану под медленные и легкие звуки оркестрика. Я с радостью присоединилась бы к ним, но у меня не хватает сил, и какое отношение к сардане имеет Кларисса? Кто поверит, что я хотела быть одной из женщин, танцующих в хороводе на самой древней площади Барселоны? Блаженны женщины Барселоны, блаженны. Джано Признаюсь, отсутствие Клариссы вызвало у меня тревогу и растерянность. Из чисто супружеского притворства я выразил желание поехать с ней в Барселону, но потом подумал, что ей неплохо бы отдохнуть вдали от Рима и от меня. Кларисса предложила мне присоединиться к ней, а я по глупости отказался — иногда я не умею сделать правильный выбор, а потом пытаюсь оправдать свою ошибку. Я думаю, что путешествие ухудшает плохие отношения, но укрепляет и улучшает хорошие. Хороши ли наши отношения с Клариссой? Конечно хороши, значит, я ошибся, не поехав с ней в Барселону. Мне позвонила жена (чуть не сказал: вдова) Занделя. Я сразу подумал о дурном известии. Ирина же просто с тысячью извинений попросила вернуть ее мужу «Подлинную историю математики» Джорджа Гевергеза Джозефа, поскольку Зандель изучает методы расчета поверхностей, которыми пользовались египтяне и вавилоняне. Но почему он сам не позвонил, если хотел, чтобы я вернул ему книгу? — Я рад, что Зандель вновь взялся за работу. — Ну, сказать, что это работа, нельзя. Он очень скучает и ищет средство от скуки, но больше всего, мне кажется, его интересуют несоизмеримые соотношения в древней геометрии до Пифагора. Так я это поняла. Я не знал, что сказать, и не хотел ввязываться в разговор с Ириной о несоизмеримых соотношениях. Кроме того, есть такие математические темы, которые не пролезают по телефонным проводам. Я давно знал, что Зандель вынашивает идею, связанную с иррациональными числами, но никогда не мог понять, что он, собственно, имеет в виду. Его интересовали индийские и месопотамские источники, и книга, содержащая пространные главы об индийской математике, могла ему понадобиться именно для этого, а не для расчетов площадей. — Математика ему может пригодиться. Завтра я принесу книгу, вот и увидимся. — Лучше оставить ее у привратника, потому что он еще не хочет никого видеть, даже друзей. — Но ему уже лучше? — Нет. Все так же. — Тогда я оставлю книгу у привратника. — Спасибо. — Передай ему мои наилучшие пожелания. — Хорошо. Разговор был столь холодным, словно его извлекли из холодильника. Думаю, Ирина все еще раздражена теми комплиментами, которые ее муж рассыпал перед Клариссой не только в моем, но и в ее присутствии. Будем откровенны, может, поэтому Ирина уклонялась от участия в светской жизни мужа и с подозрением относилась к нам, так или иначе вовлеченным в эти смешные светские ритуалы. А теперь вот болезнь. Бедная Ирина. Кларисса Непонятное в мужчине увеличивает его шарм. У Джано таинственного в избытке, плюс целый набор магнитных полей, порождающих всякие волнения. Прежде всего, почти полный отказ от личного прошлого, как отдаленного, так и близкого, — пустота за спиной. Для начала, когда он возвращается домой к ужину, садится за стол и почти ничего не ест, я ни в коем случае не интересуюсь, где он был. Ясно, что он уже поужинал, но я никогда не спрашиваю, где он ел и с кем. Что до таинственности Луччо Нерисси, то тут он тоже чемпион. Даже во время поездки в Барселону он не был со мной откровенен; в постель мы ложились вместе, но при том откровенности — сплошной ноль. В самолете он сидел молча и на мои вопросы отвечал неохотно, рассеянно и односложно, и я подумала, что он просто боится летать. Такое бывает, и это еще не конец света. Обычно мужчины любят поговорить о себе. Луччо — нет, не любит еще больше, чем Джано. Создается впечатление, что ему есть что скрывать, и эта чрезмерная скрытность мне неприятна, словно я имею дело с призраком без лица, без собственной жизни, о которой можно поговорить. В общем, я спрашиваю себя, кто такой этот Луччи Нерисси, есть ли у него своя жизнь, свое прошлое и семья (я сделала открытие, что Луччи Нерисси — это псевдоним). К тому же в барселонском отеле он не настаивал на том, чтобы заниматься любовью в одежде. Какой необыкновенный прогресс в эротике, которого с нетерпением ждали мои гормоны. Много оргазмов. Я ненасытна. Сама это знаю. А может, я вообще нимфоманка? Джано Я встретил Валерию в маленьком кафе под пиниями рядом с верхним входом в парк Траяна, где находится Домус Ауреа, проще говоря, на холме Оппио. Валерия назначила встречу в этом кафе в парке, где она должна была присутствовать на репетиции жонглеров из Валенсии как представительница публики, отбирающей номера для их выступления в садах виллы Медичи. Свидание без всякого смысла: встреча под открытым небом только для того, чтобы увидеть друг друга. Но где она с ними познакомилась, спрашивается, с этими испанскими жонглерами? — Сейчас я занята, потому что скоро должна вернуться к ним, — сказала она, извинившись, через десять минут, после стакана замороженного кофе. Я оглядывался по сторонам, удивляясь тому, что никогда не был в этом парке. Посередине тянется аллея Домус Ауреа, затененная пиниями и большими ливанскими кедрами, а в глубине виднеется Колизей. — Я рад, что пришел сюда. Никогда не замечал этого входа в парк Траяна в верхней части холма Оппио — знал только нижний вход на виа Лабикана, поближе к Домус Ауреа. Прекрасное место выбрали твои жонглеры. Мне было приятно видеть Валерию на людях, без той атмосферы скрытности, которая придает свиданию сходство с тайной встречей любовников и в конце концов превращается в мучение. Конечно, мы два тайных любовника, говорил я себе, и хотя такое определение мне совершенно не нравится, я не знаю, как еще можно нас назвать (лучше не называть никак, раз уж мы действительно тайные). Минут через десять, заглянув в пустой стакан, Валерия встала. — Увы, теперь я должна вернуться к своим испанским друзьям. Я тоже встал, не проявив ни малейшего неудовольствия. Спокойно. — Ты на машине? Валерия проводила меня до машины, припаркованной у входа в парк. Надпись крупными буквами «ДИГОС[13 - ДИГОС — одно из подразделений полиции, занимающееся борьбой с терроризмом.] палачи» и свастика ярко выделялись рядом с входом, на низкой стене, сбоку от закрытых ворот. С некоторых пор мои глаза пробегают по стенам, как по страницам открытой книги. — Ты знаешь, вон та вилла за деревьями — штаб-квартира ДИГОС? — Черт побери, какая роскошь. Я еще раз посмотрел на надпись и заметил, что свастика нарисована неправильно — крючками против часовой стрелки, тогда как они должны быть повернуты направо, по часовой стрелке. Очень странное впечатление: символ и так был позорящим, но ошибка придавала ему дополнительный негативный оттенок. — Как странно, крючки свастики нарисованы против часовой стрелки. — Мне тоже показалось, что здесь что-то не так, но я не поняла, что именно. — Можно подумать, что кретин, изобразивший свастику, до такой степени кретин, что нарисовал ее неправильно? — А может, он просто левша. — Все равно кретин. Левша и кретин. А может, это такая ирония. Но трудно представить себе, что тот, кто рисует свастику, склонен иронизировать и потому перевернул ее. Они так ненавидят ДИГОС, что рядом изображают свастику. ДИГОС недавно нашли убийц Д’Антона и Бьяджи. И, по-моему, с ДИГОС надо считаться. — В этом квартале не ненавидят ДИГОС, а завидуют им, потому что они устроились в самой красивой здешней вилле, занимающей чуть ли не половину парка Траяна. Так мне сказали в соседнем баре. И вдоль тротуара у них своя парковка для двенадцати машин. И еще у них есть гараж. Они что, праздники тут будут устраивать? — Свастика. При чем здесь нацисты? Из-за этого зловещего знака я сегодня за ДИГОС. — Учти, что чуть подальше, по другую сторону парка, разместилась «Каритас»,[14 - «Каритас» — международная католическая благотворительная организация. (Прим. ред.)] там крутятся иностранцы-нелегалы, у которых есть какой-нибудь повод ненавидеть ДИГОС. Свастику можно использовать в самых дурацких целях. Ветерок со странным и приятным кисловатым запахом шевелил ветки деревьев, автобусы мчались по виа Лабикана, а в воздухе разносились звуки сирен «скорой помощи», мчавшихся к больнице «Сан-Джованни». Валерия торопливо попрощалась со мной и побежала по аллее парка догонять своих испанских жонглеров. Чудеса топографии: перед восхитительным парком Домус Ауреа, на фоне Колизея, малоинтересная встреча с одной лишь целью — побыть с Валерией полчаса на свежем воздухе. А вокруг витал призрак Нерона, преследуемый чайками и сороками. Кларисса Я не привыкла копаться в бумагах Джано. Прежде всего, потому, что мне не хотелось бы найти в них что-то неприятное, да и вообще из уважения к себе. Но сегодня утром я нашла на его столе, прямо на виду, листок с выведенными на нем печатными буквами «ДИГОС палачи», и свастикой. Где он прочитал эту надпись? Какие места посещает Джано втайне от меня? Я и раньше знала, что Джано останавливается перед надписями на стенах и иногда рассказывает мне о них, но я не думала, что он их записывает. Зачем они ему? Может, он использует их в своем романе — еще одна тема, еще один сюрприз для читателей. Если он начинает книгу с анекдота о двуглавом орле, то может использовать и надписи, прочитанные на стенах. Вот уже несколько недель Джано постоянно носит при себе тетрадь и черную ручку, чтобы писать и делать зарисовки (не настоящие рисунки, а эскизы и заметки), и вечером он уже не погружается в изучение телерекламы, а устраивается на диване, немного попишет, а потом принимается за «Дон-Кихота» — уже несколько месяцев это единственная его книга. То и дело он прерывает чтение и делает какие-то заметки в своей тетради. Иногда с открытой на коленях книгой он начинает засыпать. Однажды вечером я подошла к дивану, чтобы разбудить его, и прочитала в его тетради заглавие, написанное довольно крупными буквами: «Смерть друга». Какого друга? Ясно же, что речь идет о Занделе. Герой на этих страницах Зандель, вернее, его смерть. Не понимаю, к чему эта надпись. Думаю, что Джано готовит надгробное слово, так как в этом печальном случае именно к нему обратятся его студенты и журналисты. Через несколько дней я заметила, что страниц о смерти Занделя заметно прибавилось и, судя по толщине тетради, их, вероятно, больше пятидесяти. Это не может быть некрологом и даже статьей для журнала по урбанистике, который не принял бы материал такого объема. По-видимому, это глава его романа: я не представляла себе, что Джано напишет столько страниц, чтобы излить душу, пусть для него это знак посмертного отмщения. Джано оставил свою тетрадь на столе — почти откровенное приглашение прочитать ее и вместе с тем почти насмешка надо мной: каллиграфия его стала еще хуже, чем всегда, практически это криптография. Мне хотелось бы понять, с какой целью он пишет не поддающимся прочтению почерком. Но, может быть, это пустая забава, одно из его инфантильных чудачеств, вроде любви к анекдотам и парадоксам. Странно, но последние дни Джано часто говорит о Занделе. Я поддерживаю его и в разговоре стараюсь освободиться от угнетающего меня временами кошмара, который уже несколько месяцев заявляет о себе в самые неподходящие моменты. Долгие разговоры обо всем: о склонности Занделя ко лжи, о его смехотворной тротуарной урбанистике, принесшей ему огромные деньги, и о том, как им с Ириной всегда удается скрывать их богатство и делать его совсем незаметным. Акции, облигации зарубежных стран — в основном восточных, — чтобы спекулировать на их вступлении в Европейский союз, но еще и для оправдания частых поездок Занделя в Прагу, Будапешт и Варшаву. Что это, финансовые спекуляции или впрямь благоустройство тротуаров? Может, и то, и другое, и, наконец, его поездка в Нью-Йорк, превратившаяся в демаркационную линию, за которой Зандель стал сначала отсутствующим, потом больным и, наконец, замер в положении умирающего. Теперь предметом наших бесед стал Зандель. Может быть, Джано просто искал какие-то детали для своей книги. А время от времени он пытался еще увлечь меня разговором о деревне нудистов на Корсике. Меня поражала эта неуместная настойчивость. Может быть, он надеялся, что я допущу какое-нибудь противоречие: так бывает, когда допрашивают подозреваемого и по сто раз повторяют одни и те же вопросы. — Кто знает, сколько раз Зандель трахался на Корсике в деревне нудистов. Завидую ему, хотя у него осталось только одно легкое. Иногда у Джано вырываются остроты, тяжелые как камень, а я по большей части пропускаю их мимо ушей ради сохранения мира. — Я тоже думала, что в деревне нудистов только этим и занимаются, но по рассказам Занделя мы же поняли, что все не так. Люди трахаются как и весь год, в городе или в деревне, летом или зимой. — Там все немного по-другому, потому что у нудистов это происходит во время отпуска. — Учти, что когда очень жарко, — это труд и перерасход энергии. — Секс — самое большое развлечение на свете. Подниматься в горы тоже трудно, но многие горемыки так этим увлечены. — Секс не спорт. — Можно трахаться из любви, а можно из спортивного интереса. Я так и не понял, Зандель имел ту прекрасную девушку у бассейна или нет? Думаю, что да. Как знать, из любви к ней или к спорту? Тут Джано попал в яблочко, а я, понятно, была смущена, хотя и старалась не выдать себя. — Он говорил о большой сердечной любви. — Сердечность не исключает траханья. Наоборот. — Судя по состоянию Занделя, боюсь, мы никогда не удовлетворим своего любопытства. — Просто встретились они в деревне нудистов. — Ну и что? По мне этого мало. — Сама подумай, если мужчина встречает девушку среди нудистов и решает поухаживать за ней, и они оба голые, по-твоему, это все равно, что встретить ее в Риме на виа Кроче? — Нет, — пришлось мне признать, — не все равно. Даже теперь, когда его друг жив благодаря переливаниям крови и ни в коем случае не может быть ему конкурентом, Джано копается в старой ревности, которая стала еще сильней, когда Зандель открыто заявил, что та девушка из бассейна пронзила ему сердце. Я до сих пор спрашиваю себя: Джано в своем подсознании идентифицировал ее и понял, что речь шла о Клариссе? Его допросы наводят на мысль, что так оно и есть. А может, он просто одержим ревностью? В память об откровенном объяснении Занделя в любви ко мне я съела еще одну шоколадку. Джано Я уверен, что Клариссе удалось прочитать сколько-то страниц моей книги (я пока не осмеливаюсь назвать ее романом). Может быть, интерес к истории, в которой она у меня героиня, рассеял ее и отвлек от намерения поговорить, как она угрожала, о Валерии. Надеюсь, мне удалось избежать неловкости и опасности. Один из главных персонажей книги — тип скользкий, непостоянный и даже немного смешной, потому что сделал свою карьеру урбаниста, спроектировав тротуары некоторых больших европейских городов. Персонаж хорошо вписывается в современный роман несмотря на то, что болезнь изолировала его от людей. Если же мой урбанист неравнодушен к обнаженным женщинам, эта тенденция к вуайеризму лишь подчеркивает его двуличность и вызывает некоторое подозрение, касающееся его качеств любовника. Зандель никогда не скрывал, что во время своих деловых поездок обычно пользовался случаем посетить галереи и музеи, причем особенно интересовался изображениями обнаженных женщин. Говоря о художественном «ню», он прибегал к суждениям, вызывавшим смех главным образом у его студентов, а после интервью, опубликованного в журнале «Бельфагор», — горькие насмешки критиков академического круга. Пользуясь языком, пародирующим суровую университетскую риторику, Зандель присвоил теорию одного остроумного художественного критика, который подразделял изображения обнаженного тела на «однозадых» и «двузадых», в зависимости от точки зрения художника. В этом большом интервью Зандель терпеливо перечислял и комментировал — иногда обходясь простым прилагательным, а иногда вкратце высказывая свои впечатления, — картины и рисунки, увиденные им в музеях во время поездок по разным странам мира, и фрески, которые привлекли его внимание во дворцах и замках. В первом ряду «однозадых» были Ева и Адам на фреске в Сикстинской капелле. Адам был одним из немногих мужчин, допущенных в его коллекцию. К той же категории относилась возбуждающая воображение Леда, тоже кисти Микеланджело, «однозадая» на коленях работы Рафаэля, романтическая «однозадая» красавица Энгра, «Одалиска» и «Дама с попугаем» Делакруа, «Римская одалиска» Коро, выдающаяся «однозадая» Веласкеса, рисунок пером Ханса Бальдунга Грина «Венера, держащая яблоко, полученное от Париса», а из более близких нам по времени одно женское «однозадое» кисти Громера, одно — Мунка и одно раннего Клее. Более многочисленная группа «двузадых», начиная с блестящей центральной фигуры в «Трех грациях» на вилле Мистерий в Помпее, могучее «двузадое», изображенное на первом плане среди купальщиц Альбрехта Дюрера, центральная фигура в «Трех грациях» Рафаэля, два изящных «двузадых» Энгра, три блестящие и трогательные «двузадые» Пизанелло, нарисованные на пергаменте, элегантное «двузадое» изображение «Венеры перед зеркалом» Веласкеса, блестящие «Грации» Антонио Кановы. Но в этот список можно еще включить и расплывшееся «двузадое» Тинторетто, Анжелику Тициана, стоящую слева колдунью у Ханса Бальдунга Грина и другие «двузадые» Рембрандта, Ренуара, Ватто, Фрагонара, Делакруа, Дега, Гогена и Казорати. В опубликованном в «Бельфагоре» интервью вместе с аннотацией к каждому произведению Зандель приводил дату, музей или место, где он это видел, и в большинстве случаев упоминал названия книг по искусству или журналов, где были помещены репродукции, отнесенные им к категориям «однозадых» и «двузадых». «Список этот никак нельзя назвать полным», — отметил Зандель в конце интервью. Стоит заметить, такие категории применимы только к неподвижным фигурам, созданным живописцами и скульпторами, а девушка из деревни нудистов на Корсике вертела задом во всех направлениях, и ее можно было рассматривать с любой точки зрения. Кларисса В своей книге Джано описывает меня с любовью и обидой, и при этом он всегда близок к правде или, во всяком случае, к возможному и вероятному развитию событий. Благодаря своей интуиции и воображению он через Мароцию раскрывает мои чувства и мои грехи, а иногда дает мне советы. Я внимательно читаю все, что касается моей персоны, даже если автор идет в неверном направлении. Взять хотя бы кризис одиночества, якобы толкнувший меня в Барселону (до чего ошибочно его представление о моем одиночестве, вынудившем меня куда-то ехать). И каким же сюрпризом оказалось его разочарование после вечера и ночи, проведенных с толстозадой Валерией. Несколькими строчками ниже следует безапелляционное утверждение, сразившее меня как пощечина, удивившее и обидевшее. «Дело в том, — пишет Джано, — что Мароция немного шлюха». Значит, Джано думает, что я тоже немного шлюха, ведь Мароция списана с меня. Почему немного? Либо ты шлюха, либо нет. А еще двумя строками ниже вдруг вспоминает Библию: мол, в следующий раз — огонь. Это угроза? И в чей адрес? Поскольку он пишет обо мне, значит, и угроза адресована мне? Следует ли мне опасаться за свою жизнь? Как знать. Джано забавляется, сея подозрения и угрозы. Возможно, он догадывается о существовании Луччо? И может, это даже не просто подозрение? Я не хотела бы рисковать здоровьем из-за пустяковой невоздержанности. Меня это тревожит. Мне хотелось бы продолжить чтение, правда, от этого ужасного почерка глаза лезут на лоб, а слова вызывают тревогу, но у меня назначено свидание на четыре в студии Луччо, и я не могу терять такую возможность, которая даст выход моим осиротевшим чувствам и бьющим через край гормонам. На улице проливной дождь, и я пытаюсь вызвать такси по мобильнику, хотя студия Луччо находится совсем близко. Конечно, когда идет дождь, свободное такси в Риме трудно найти, поэтому я решаю отправиться пешком под зонтиком, но все равно приду на виа делла Стеллетта промокшая до нитки. Интересно, захочет ли Луччо заняться любовью, не раздевая меня? Он на это еще как способен. Не знаю, познакомить ли его с теорией Занделя об «однозадых» и «двузадых». И еще я ему не сказала, что читаю тайком роман Джано, где я — главное действующее лицо. Надо подумать, стоит ли делать такие признания. А Дульсинея? Что говорит Дульсинея? Джано Я уверен, что Кларисса ежедневно прочитывает несколько страниц моей книги. Сейчас она очень нервничает и каждое утро принимает таблетку «Ксанакса» (я посчитал таблетки в ее коробочке; ничего страшного). В ее поведении я не вижу никаких последствий этого чтения. Правда, из-за моего почерка дело не обходится без лакун, но даже такой усеченный текст не может оставить ее равнодушной. То ли Кларисса — чудо самоконтроля, то ли в какой-то момент она взорвется, и я жду этого, чтобы придать новый поворот своему роману. Сам роман спровоцирует — благодаря чтению тайком и реакциям Клариссы, которые я держу под контролем, — будущее развитие событий. С одной стороны, мои страницы повлияют на ее поведение, — это мы еще увидим, — а с другой, все в свою очередь будет развиваться с учетом ее поведения. В общем, я отдаю себе отчет в том, что роман, герои которого вдохновлены живыми персонажами, — просто сумасшедший дом. Пойди пойми, кто есть кто. Я немного дезориентирован, но доволен, что духу у меня еще хватает и я не сдаюсь. — Хотелось бы найти предлог, чтобы представить тебя моему мужу, — сказала я Луччо, — дружеские отношения помогли бы нашим встречам выйти за пределы твоего дивана. Луччо немного помолчал, возможно обиженный моим ироническим замечанием относительно его дивана. — Это будет непросто. У нас разные интересы. — В сущности, урбанистика, которой занимается мой муж, в приложении к Городу будущего могла бы стать объектом твоих исследований общественной жизни в современном городе. — Почему бы и нет? Твой муж занимается будущим города, а Луччи Нерисси — будущим городского общества. — Подождем подходящего случая. Всякий раз, когда я строю хоть какой-нибудь план, касающийся Луччо, мысленно я уношусь к Занделю, обреченному на бездействие и страдания не только в настоящей жизни, но и в романе, который пишет Джано. Сейчас Зандель оторван от всего и от всех. Мне кажется, он хочет, чтобы о нем забыли, приговорили к damnatio memoriae,[15 - Здесь: забвение (лат.).] и это меня приводит в смятение. Какое существование он влачит? Стоит ли жить с такими настроениями? Не знаю почему, но мне приходит в голову бедный Иоганнес, погибший ночью на франкфуртском шоссе под ужасный металлический скрежет. Какая судьба хуже? Но я понимаю, что это пустая мысль, ее надо сразу же забыть. Я обижена, и коробка шоколадных конфет не смягчает обиду. Если я решила думать о тебе, съедая шоколадку, то сообщаю, что своим молчанием ты бросаешь меня, уже бросил, в объятия Луччо. Вместо твоих шестидесяти шоколадок я предпочла бы короткий телефонный разговор. К тому же я должна следить за фигурой, так как достаточно десяти граммов шоколада, чтобы увеличить мой вес на один килограмм — вопреки всем законам физики. Может, среди твоих фантазий есть желание, чтобы я потолстела? Как видишь, я теперь тоже подозреваю всех и во всем. Джано Во время одной из открытых дискуссий в муниципалитете с членом городской управы, занимающимся окраинами, — красивой белокурой и очень худой синьорой, — о планах благоустройства квартала Сант-Эджидио севернее вокзала Тибуртина, я предложил использовать мою Деконструктивную Урбанистику. Наконец всем стало ясно, что отныне многие урбанистические мероприятия должны начинаться с разрушения зданий, не гармонирующих с окружающими строениями и конечно же ветхих. В Нью-Йорке еще несколько десятилетий назад сносили какой-нибудь устаревший небоскреб и заменяли его новым — за исключением таких небоскребов-символов как Эмпайр Стейт Билдинг или почившие Башни-близнецы. Один из архитекторов муниципалитета заметил, что подобную роскошь еще может позволить себе богатейший Чикаго. Спасибо, спасибо за разъяснение. Но потом, как обычно, многие, по крайней мере теоретически, согласились со мной и вынуждены были признать мои урбанистические теории. По окончании дискуссии Кларисса, которая тоже была среди публики, представила мне некоего Луччи Нерисси: с ним она познакомилась в замке Святого Ангела на празднике издательства «Эйнауди», а потом встретилась в Барселоне, где была со своей приятельницей, с которой они причесывались у одного парикмахера. У этого Нерисси довольно неприятный вид — он похож на анатолийского турка из мусульманской иконографии: темная кожа, черные усы и низкий лоб. Мне пришлось согласиться с предложением Клариссы посидеть немного в баре на углу пьяцца Кампителли, но мне не хотелось оказаться рядом с этим типом. Он мне не понравился, однако я заметил, что они с Клариссой на «ты», и потому тоже стал говорить ему «ты», хотя, повторяю, мне это было неприятно. Тут вдруг у меня начался приступ аллергического кашля, казалось, что легкие вот-вот разорвутся. Ладно, ничего, сказал я себе, — но этого типа я не желаю больше видеть. Наконец он сообразил, что я к нему не испытываю никакой симпатии, и распрощались мы с ним очень холодно. — Откуда, черт возьми, явился этот странный тип? — Почему странный? — Он похож на генетически модифицированный продукт. — Я познакомилась с ним в замке Святого Ангела на празднике, где был и ты, потом мы с подругой встретились с ним случайно в Барселоне, в баре на Рамбла-де-Санта-Моника. И только. А сегодня я увидела его среди публики на дискуссии о судьбе района Тибуртина. — Уж не ты ли его пригласила? — Нет. А что? — Да ничего. Не пойму, как моя жена может испытывать симпатию к такому грубому и даже внешне неприятному типу. В какой-то момент я услышал, что она называет его Луччо, и вспомнил, что в одном из своих тревожных снов Кларисса не раз звала на помощь какого-то Луччо, а я никак не мог понять, что с ней происходит, потому что в снах заглавных букв не бывает, а «луччо» со строчной буквы — всего лишь пресноводная рыба.[16 - Luccio (ит.) — щука.] После всего сказанного я не желаю ревновать к такому грубому типу, который к тому же чихает как бегемот. Я, естественно, решил, что не включу его в свой роман: по вполне очевидным причинам он этого не достоин. Но проблема не в нем. Проблема в Клариссе. Кларисса, оставаясь в одиночестве, когда я в университете, пользуется этим и прочитывает еще несколько страниц моего романа. Ей стоит огромных усилий расшифровывать мой ужасный почерк, и она будет крайне удивлена, что в фактах, профильтрованных моим воображением, можно узнать тайные события, героями которых были или остаемся только мы с ней. Например, возможная ее связь с Занделем до его болезни (в романе она показана как безусловная) и моя возможная связь с Валерией (в романе она тоже факт безусловный). В других делах мне не хочется копаться, чтобы не наткнуться на новые моменты — еще более неприятные или болезненные. Нет-нет, о сердечных делах я не говорю, сердце тут ни при чем. В случае, если я решу опубликовать роман и найду издателя, то в начале своей книги я поставлю только эпиграф-эпитафию, в котором объясню, что события и вовлеченные в них персонажи — это плод исключительно моего воображения и что они не имеют ничего общего с фактами и лицами, заимствованными из так называемой реальной действительности. А с другой стороны, чтобы отмести подозрения, вероятно, лучше было бы открыто сказать, что факты и персонажи почерпнуты именно из самой жизни. Подобное заявление побудило бы читателей воспринимать все наоборот, потому что писатель, всем известно, лгун по призванию. Если Кларисса прочтет истории, которые посвящены ей (как Мароции, конечно), я уже догадываюсь наперед, что она их никогда в душе не воспримет как настоящие, и только поздравит меня с таким буйным воображением. А пока я еще жду ее реакции, когда она подаст какой-нибудь знак, свидетельствующий о ее тайном знакомстве с моей книгой. Кларисса Джано и Луччо не понравились друг другу. Ну что ж, я не стану от этого рвать на себе волосы. Я могла это заранее предвидеть, но почему-то наивно верила, что им все же удастся найти щелочку для общения. В результате получилось даже хуже, чем ничего. Я с трудом прочитала еще несколько страниц книги Джано и убедилась, как и подозревала, что он действительно намерен опубликовать свой так называемый роман. Это стало модой или даже манией: политические деятели, певцы, промышленники, серьезные академики, телеведущие, безработные, известные шлюхи, бездельники — все уже написали или намереваются написать роман. Почему? В романе есть все — приключения, импровизация, игра в жизнь, трагедия, парадоксы, описания, выдумки, философия, психология, секс, переживания, насилие, чувства и умные мысли. Поэтому роман нравится всем — и тем, кто читает, и тем, кто пишет. В нем все концентрируется или распыляется в зависимости от способностей, таланта, фантазии, языка и намерений автора. Даже такой пользующийся успехом урбанист, как Джано, уже почти закончил свой роман, и вот увидишь, дорогая Кларисса, найдет издателя и, почему бы и нет, еще и литературную премию получит. Правда, однако, ни публикация, ни даже премия не сделают из урбаниста писателя. Но Джано задумал написать роман на два голоса, используя прием «открытого монолога», уже примененный несколько лет назад одним писателем, удачно переложившим в такой манере встречу Пенелопы и Одиссея после возвращения героя Гомера на Итаку. В том случае речь шла о любовной дуэли между двумя героями, Одиссеем и Пенелопой, тогда как в романе Джано раскрываются бесславные предательства двух специалистов-урбанистов и их жен и любовниц. Роман развивается без удивления и раскаяния автора, прыгающего, как тарантул, и так же, как это насекомое, несущего в себе дозу яда — болезненную, но не смертельную. Немного эротики, согласна. Но мои встречи с Занделем в описании Джано выглядят совершенно фантастически, и именно поэтому я должна с гордостью признать, что довольно близки к реальности. Я и не представляла себе, что Джано обладает такой бурной эротической фантазией, и не понимаю, почему с некоторых пор в постели со мной он больше не прибегает к своей камасутре. Наша постель, сказал бы Джано, теперь суха, как песок в Сахаре. В этом романе Джано творит смесь опыта и выдумок, делает их вероятными, наделяя новыми именами реальных людей. Больше всего меня взбесили, конечно, не нездоровые эротические упражнения, приписываемые мне и Занделю (то есть Мароции и Дзурло), а тайная встреча в Страсбурге с Таней (Валерией), цикламены, преподнесенные этой проститутке, как какой-нибудь гранд-даме. На деле Валерия ужасная свинья, всегда готовая спариться с первым встречным — трахнулась, и до свидания. Если Джано это нравится, так ему и надо, но с тех пор, как он провел ночь в ее доме, похоже, его мнение резко изменилось. Остается только удивляться, почему он так долго ничего не понимал. Джано Мне трудно включить в мою книгу (а ведь хотелось бы!) серию граффити, которые придали бы смысл «бродячим» настроениям, выплескивающимся на стены города. Иногда в этих надписях чувствуются обычные анархические выпады, но всегда выражается недовольство молодежи, отчаяние и ярость, направленная против всех и вся, ярость, леденящая сердце. Кто знает, сколько в них скрытой взрывной энергии, а может, это всего лишь летучий «синдром спрея». Какая же путаница вырисовывается на городской штукатурке, если мы соглашаемся со смелым лозунгом «Sex Mix», провозглашенным с помощью пурпурной краски на одной из стен пьяцца Эуклиде (участок, отмеченный зеленым цветом в моем проекте сноса зданий). Может быть, мне следует включить в книгу интерпретацию такого явления, как граффити? Да нет, наверное, правильнее будет оставить надписи в покое, всякий раз возлагая на читателя-постмодерниста бремя анализа настенной герменевтики Так, например, трудно сочетать надписи об этике и банках с сообщением крупными буквами: «Бог есть», что в действительности означает не существование Бога, а наличие героина. А вот еще проблема. Что мне делать с Занделем? Как строить текст? Я уже дошел до двухсотодиннадцатой страницы и, начиная примерно с сотой, то есть после возвращения Занделя из Нью-Йорка, он у меня неизлечимо болен, чуть ли не умирает. Нельзя злоупотреблять терпением читателя, который ждет его смерти с того момента, когда он перестал у меня действовать как персонаж, а превратился в больного, и только. Придется решить эту проблему, особенно если я найду издателя, готового опубликовать мою книгу. Однако так вдруг убить Занделя в этой части книги (даже если я назвал его Дзурло) мне кажется преступлением против друга. Даже если дружба понемногу угасла (чуть было не написал обескровилась) с тех пор, как Зандель болен и отказывается видеть друзей. Не могу сказать, что мне не нравится персонаж, стесняющийся своей болезни, но не знаю, до какой степени он понравится читателю. Между тем в действительности мне так жалко бедного Занделя; жалко проведенного с ним времени, когда он ухаживал за Клариссой, пробуждая во мне наряду с ревностью легкое светски-эротическое волнение. К сожалению, как персонаж он ведет себя очень плохо, и я действительно не знаю, какое принять решение. Сколько проблем, какой стресс — писать роман. Я должен возблагодарить небо за то, что стал урбанистом и никто не заставляет меня быть писателем. Однако, поскольку я уже исписал столько страниц, придется двигаться дальше, потому что в конечном счете, честно говоря, я сделал открытие: исписывая страницы, я развлекаюсь, хотя развлечение сопряжено и с трудом, и со стрессом. Кларисса Не знаю, как и сказать: поездка в Барселону показала мне, что Луччо меня не удовлетворяет, только я не пойму, отчего все не так. Мы выделываем долгие и сложные кульбиты в постели, «нарушение правил» продолжается главным образом с тех пор, как я уговорила его заниматься любовью нагишом (с Луччо у меня появляется тяга к самой извращенной эротике, я сделала открытие, что каждая дырка в теле может приносить наслаждение). Но мне этого мало. Не хватает волшебства, таинственного искусства слова (красивого голоса уже недостаточно), тепла, которое нас окутывает, наполняя пространство вокруг нас, — в общем, счастливого сочетания элементов, необходимых в любовной связи. Вместе мы никогда не увидим радугу. Вот так. Луччо груб и лаконичен. Во время полета в Барселону он не сказал мне почти ни слова, а когда он что-то говорит, то слова его, кажется, сказаны для того, чтобы их забыли. Я не отдавала себе в этом отчета, но когда Джано подметил, что он похож на анатолийского турка, Луччо стал для меня невыносим. Этого более чем достаточно, чтобы прервать связь с мужчиной, таким грубо лаконичным, с мужчиной, у которого такой низкий лоб, такие черные, как смоль, и толстые, как конская грива, волосы и который — правильно сказал Джано — чихает как бегемот. К сожалению, с некоторых пор Джано игнорирует постель, но я обойдусь без него так же, как обойдусь и без Луччо. Как знать, может надо учитывать и то, что мне неприятно изменять Занделю, когда он болен. Вот уже четыре месяца, как я его не вижу, но пока он жив, каждый раз при встрече с Луччо мне кажется, что я изменяю обоим — и Занделю, и Джано. Иногда я испытываю отчаянное желание увидеть радугу, тесно прижавшись к Занделю, — всего несколько слов и долгие поцелуи. Меня изводят эти мысли, а он хотя бы раз соблаговолил позвонить мне. Тяжелая, почти невыносимая ситуация — это присутствие (вернее, отсутствие) слишком больного Занделя. Я не хочу сказать, что ему лучше умереть. Если бы в меня внедрилась такая мысль (а она, к сожалению, как-то появлялась), я была бы чудовищем. Однако, пока он жив и так болен, мне страшно жаль его, и я часто вижу его глаза, которые смотрят на меня в тот момент, когда мы занимаемся любовью с Луччо. И я говорю себе: «Ты свинья, проклятая свинья». Эта мысль стоит по меньшей мере двух шоколадок по возвращении домой. Впрочем, Зандель стал создавать проблему и для своих друзей. Джано, например, после неприятных и неотвязных воспоминаний о нудистах всячески старается не упоминать его имени. Я думаю, что он тоже удручен этим присутствием-отсутствием своего друга, вернее — бывшего друга. Какие дружеские отношения могут быть с умирающим, который не желает видеть любящих его людей? Я путешествую, как бродяга, по страницам Джано и начала расшифровывать текст там, где речь идет о нудистах на Корсике. Теперь главное понять мое присутствие среди нудистов — это что, нездоровый и неотступный плод воображения Джано, или он действительно догадался, как все там было? Я никак не могу выпутаться из этого клубка фантазий и реальной действительности. Я не перестаю удивляться, как в этой книге воображение романиста не раз опасно сближалось с правдой, и наоборот (при любой ситуации слово «наоборот» все равно подходит). Между тем одержимость Джано стала теперь и моей одержимостью. И наоборот. Известно, что многие писатели выводят в своих романах реальных людей. И получается, что литературные герои живут гораздо дольше, чем их прообразы из плоти и крови. Как давно уже исчезли прототипы персонажей, ну, хотя бы Томаса Манна или Итало Звево, а выдуманные ими персонажи остаются на страницах книг в отличном здравии. Не знаю, как сложится судьба романа Джано, но если его опубликуют, он, безусловно, переживет Занделя (удачи ему), а может быть, и нас, надеющихся на долгую жизнь. Бедный Зандель и бедные мы — ведь у нас нет ни Томаса Манна, ни Итало Звево, которые обеспечили бы нам нормальное существование в какой-нибудь хорошей книге. Но не надо думать, будто я презираю своего мужа потому, что он не Томас Манн или Итало Звево. Джано Да, я уже почти решил завершить свой роман смертью Дзурло, но понял, что не могу так рисковать и что придуманная в романе смерть произойдет одновременно с настоящей смертью бедного Занделя. Как потом доказать, что я его не сглазил? Не один я суеверен, на свете полно суеверных людей. Значит, только после смерти Занделя я смогу писать о смерти Дзурло. Но можно ли ставить в зависимость смерть героя моего романа от смерти его прототипа из плоти и крови? Придется, видимо, ждать, рискуя в какой-то момент потерять терпение и пожелать смерти другу. Я и так уже несколько раз ловил себя на мысли — вот стыд! — хорошо бы он умер. Одного этого уже достаточно. И все же ситуация затруднительная. В худшем случае можно закруглиться и под конец сказать, что Дзурло болен и продолжает болеть. Но могу ли я в завершение романа оставлять в подвешенном состоянии жизнь одного из главных героев? Смерть персонажа — вот финал, который принесет наибольшее удовлетворение читателю, особенно если учесть, сколько свинства на протяжении всей книги натерпелся от него Буби. Кларисса Я еще продвинулась в чтении, если можно назвать чтением утомительную расшифровку текста, в котором то и дело попадаются слова, мне непонятные или требующие разгадки. Я не перестаю удивляться: как это Джано смог интуитивно представить себе мои тайные отношения с Занделем со всеми подробностями, словно он подсматривал за нами через замочную скважину. Ошибается он только в описании места, где мы встречались — гарсоньерки в стиле модерн, какие, похоже, когда-то снимали для содержанок. Когда бедный Джано выступает в роли писателя, он отстает от нашего времени лет на сто. Нам с Джано никогда не удастся узнать, как обстоят дела с моими и его изменами, потому что эта тема исключена из наших разговоров (Луччо я не хочу даже упоминать). Двадцать лет мы прожили бок о бок с такой взаимной терпимостью и конечно же не можем теперь, много лет спустя критиковать и швырять обиды в лицо друг другу, как это делают некоторые наши друзья, наши ровесники, докатившиеся до нервных срывов и адвокатов. На нас с Джано указывают пальцем как на образец счастливого супружества, и мы не можем всех разочаровывать. Что до меня, то я решила прервать отношения с Луччо, пока жив Зандель (три шоколадки), и прежде всего потому, что прав был Джано, сказав, что Луччо похож на анатолийского турка. Я еще не знаю, под каким предлогом смогу осуществить свое бегство. Конечно, я не открою Луччо правду: мол, есть один мой очень больной бывший любовник, и, пока он жив, я должна хранить ему верность, так как мы никогда не расставались и разлучила нас только его болезнь. В общем, вопрос пока еще не решен. О том, что с Луччо можно с тоски умереть, я только молча думаю и, конечно, не скажу об этом ни ему, ни кому другому. И даже того, что оставляю его, поскольку с «ужасным турком» (к тому же невероятным молчуном) не хочу иметь ничего общего, тем более общей постели. Хочу вытравить его из памяти. Но уверена, что память о нем сама по себе сотрется. Получается так, что больной и отсутствующий Зандель все еще может влиять на мою жизнь и, косвенно, на жизнь Буби (каждый раз, произнося имя Буби, я слышу собачий лай. Жалко Джано). Жаль так же, что мне приходится дожидаться смерти такого любящего человека, как Зандель, чтобы стать наконец свободной в своих поступках. У меня вырвалось слово «наконец», и можно подумать, будто я жду не дождусь его смерти. Бедный Зандель. Я свинья, но все же не до такой степени. Съела одну за другой четыре шоколадки, чтобы четырьмя добрыми мыслями компенсировать одну плохую. Но я уже устала прислушиваться к Занделю, тогда как он, пусть и больной, мог бы позвонить хоть разочек. Или нет? Джано Мне хотелось бы писать как Сервантес, но я даже не пробую: знаю ведь, что никогда не сумею. Я могу открыто заявить о своей растерянности, но мог бы также решиться сжечь тетрадь со всем, что там в ней есть. Возможно, я поступил бы лучше, если, сохранив заглавные буквы на обложке, написал книгу о моей Деконструктивной Урбанистике, которую я так хорошо знаю, и не вторгался бы в колючую смесь правды и фантазии, хотя они так переплетаются в нашем буржуазном мире, а может, и во всех обществах всех времен, потому что людям свойственно смешивать правду с фантазией. Но среди всех слов, написанных в моей книге, есть одно ужасное. И вот так, как торговец узнал от жены истину о чуде Христовом, я узнаю с полной уверенностью, что Кларисса книгу прочла, ибо она не сможет сдержать свою реакцию, как невозможно сдержать реакцию на электрошок. Кларисса Я с Луччо больше не виделась и даже не желаю его видеть. Сначала хотела сходить навестить аптекаршу, но стыдно рассказать ей, как я вляпалась в такую пошлую историю. Я даже не знаю, история ли это. Может быть, лучше рассказать ей о моей проблеме со здоровьем, о головокружениях, о том, что постоянно тянет желудок. Может, она даст мне что-нибудь, чтобы я могла держаться на ногах, потому что от «Ксанакса» меня целый день одолевает какая-то каталептическая сонливость. «Ксанакс» считает, что я должна мириться с этим неопределенным состоянием и наплевать на путаницу, которая царит у меня в голове. Все пройдет. Луччо я не желаю больше видеть. Заниматься любовью на диване, через который наверняка прошло бог знает сколько женщин… Нет, хватит. Я даже не знаю, как это случилось. Вероятно, то был момент слабости или чувство одиночества, — как говорит Валерия, желая оправдать свои мимолетные траханья. Во всяком случае, я сказала: хватит, не хочу больше видеть этого грубого человека с физиономией противного турка. Пусть найдет себе другую для послеобеденного траханья или отправляется к Top ди Квинто или на виа Салария, где найдет нужных ему женщин в избытке. Четыре раза Луччо звонил мне по мобильнику, я согласилась на свидание, а потом не пришла. Думаю, он все понял, потому что больше не звонит. Но что мне теперь делать с моей жизнью? Мне, такой одинокой с Джано, от которого никогда ничего не дождешься? А Дульсинея, что говорит Дульсинея? Джано Не могу понять, откуда взялась эта коробка вкусных швейцарских шоколадок, которую Кларисса спрятала в шкаф, под шерстяные шарфы. Зандель был бы способен подарить ей шоколад, но, по-моему, у него сейчас не то настроение для такого фривольного и светского поступка. Кто еще? Этот невежа Луччи Нерисси, с которым, как говорит Кларисса, она случайно (случайно с восклицательным знаком) встретилась в Барселоне? Возможно, я ошибаюсь, но на такой жест он не способен. Шоколадки могут заменить цветы как благодарность за приглашение или как шаг к сближению, завоеванию дамы, но они не входят — я в этом уверен — в словарь такого грубияна. Итак, возможно, появился новый претендент на внимание Клариссы, поскольку Зандель сейчас вне игры, а Луччи Нерисси не тот человек, который преподносит конфеты. Вот я возьму десяток шоколадок, тогда Кларисса поймет, что я раскрыл ее тайну. Надеюсь, она ничего не скажет, поскольку мне не хотелось бы просто так терять пять минут на разговоры о шоколадках, они уже и так слишком долго занимали мои мысли. Известно, что долгие размышления сбивают с мысли, но думать о происхождении этих шоколадок — все равно что пытаться подвергнуть научному анализу вопросительный знак, нарисованный Клариссой, — чемпионкой по умолчаниям. Чтобы избавиться от последствий, подарю-ка Клариссе коробку перуджинского шоколада «Бачи», тогда она сможет читать на обертках сентенции шоколадной мудрости. А я остаюсь с Сервантесом и его благородным идальго. Кларисса безусловно обнаружит пропажу нескольких шоколадок, которые мог взять только я (прислуга вне подозрений), и, если захочет, заговорит со мной об этом. В противном случае послание темного и фривольного происхождения останется, как и множество других незавершенных высказываний, окутанным, как и наши жизни, густой сетью недомолвок. Допускаю, что за каждым посланием, словом или шоколадкой кроется обрывок истины, но на эту истину я в конце концов плевать хотел. Стоит мне сказать что-нибудь, как я сразу же раскаиваюсь в этом. У меня тоже случаются моменты отчаяния, и порой я прячусь в ванной, чтобы поплакать без слез и без слов. Слова я заимствую у старинного итальянского поэта, из книги с выцветшей обложкой, которую я случайно нашел, приводя в порядок свою библиотеку. Поэт разделяет свое отчаяние со всем миром и видит, как звезды, луна, ночной воздух оплакивают смерть его любимой. Упала ли роса, А может, отряхнули Слезу с ресницы звездной небеса, Когда плащом ночным взмахнули? Зачем ронять мерцающей луне Кристаллы звезд из дымчатой оправы На ледяные травы? Зачем о новом дне Почти скорбящий ветер плачет, плачет? Ужели это значит, Что в этой горькой жизни, жизнь моя, С тобой расстанусь я?[17 - Перевод Р. Дубровкина.] Бедный Торквато Тассо, как он, должно быть, страдал! Но ради него плакали звезды и плакала мерцающая луна, ради меня же не плачет никто. Правда, Кларисса не умерла, но в моей душе она еще мертвее теперь, после истории с гнусным «турком». И я изливаю душу в одиноком стоне, а потом вновь пускаюсь в свое плавание наугад, жизнь моя. Кларисса Из коробки пропало семь шоколадок, а может, и немного больше. Я очень мягко допросила свою прислугу, которая даже не знала, что коробка с шоколадками у меня спрятана в шкафу. Значит, Джано. Значит, это был Джано. Уверенности у меня нет, я не знаю, как говорить с ним, что ему сказать. Есть один выход, к которому мы всякий раз прибегаем, когда приходится решать наши недоразумения: прикинуться, будто ничего не случилось. Этой ночью я видела два очень странных и, может быть, даже интересных сна, о которых хотелось бы рассказать Джано. Сон первый. Является ко мне — понять, где мы находимся, я не могу, — студент, которого я никогда раньше не видела, но знаю наверняка, что он учится у моего мужа. Студент держит тяжелый мраморный бюст какого-то человека с усами и низким лбом и просит, чтобы я его представила Федерико Дзери. Надо заметить, что я едва была знакома с известным покойным критиком, и все же знала, где его можно найти. Я провожу студента в маленький музей на корсо Витторио-Эммануэле, где мы действительно обнаруживаем Дзери: он холодно встречает студента, не произнося ни слова, рассматривает мраморный бюст, потом протягивает руки и берет бюст, держит его на весу, а через несколько мгновений роняет на пол, и бюст разлетается на осколки. Непонятно, сделал ли это Дзери нарочно, что возможно, если знать его вредный характер, а может, он уронил бюст по неосторожности. Студент в отчаянии заливается слезами, а я убегаю. На этом первый сон кончается. А второй я забыла. Я рассказала Джано этот сон о таком известном человеке, как Дзери, чтобы посмотреть, включит ли он его в свою книгу. В общем, мне надоело всегда быть пассивной в отношении книги Джано, хотелось бы подсказать ему какой-нибудь свой сюжет. Я всегда надеюсь, что Джано, заинтересовавшись новой темой, примет во внимание и мои идеи и не будет относиться ко мне только как к сексуальному объекту, хотя между нами уже несколько месяцев ничего нет. Именно сейчас, когда я отделалась от Луччо и сама никак не расположена к воздержанию. Мне не хватает Занделя, а теперь не хватает и этой скотины Луччо. Но я поступила правильно, бросив его; Джано прав, когда говорит, что он грубый человек и поэтому — говорю уже я — недостоин быть моим любовником. О, боже мой, боже мой. Я снова перечитала некоторые строчки, посвященные Луччо, которые пропустила из-за трудного почерка Джано. В двух строках, резких, как выстрел из ружья, Джано утверждает, что Луччи Нерисси вич-инфицирован, и это всем известно. Так, несколькими словами, Джано вынес мне смертельный приговор. Значит, жизнь короткую, как дуновение ветра, у меня отнимет болезнь, которая обречет меня на страдания и позор. Я не позаботилась о презервативе, не могла даже представить себе, что мужчина в его возрасте может быть заражен этой проклятой болезнью. Вич-инф., — пишет Джано, но, увы, нет сомнений относительно смысла этого слова. Узнаю лицемерие Джано, который, например, никогда не написал бы слово «рак», он находит его неприличным. Я знаю Джано. Даже когда он говорит о сексе, то грубые слова заменяет словами «мочалка» и «прибор». Перечислять можно бесконечно. Луччо вич-инфицирован, значит, я тоже вич-инфицирована, вот черт. Будь проклят Луччо, — надеюсь, он скоро умрет, — и проклято позорное траханье на тахте, как у цыган. Не пойму, от кого Джано это узнал; наверняка в университете, где слухи разносятся быстро и всегда все обо всех знают. В какую-то минуту я понадеялась, что это авторская придумка Джано, но ведь весь его роман, к сожалению, построен на абсолютно точных фактах, и поэтому верно и это известие. Я сразу же позвонила в поликлинику врачу, и он сказал, что анализ у меня должны взять через шесть месяцев, чтобы узнать наверняка, а пока сказать что-то определенное нельзя. И что мне делать эти шесть месяцев? Что мне делать? Застрелиться? Врач сказал, что каким бы ни был результат, в любом случае он мне его сообщит, и тогда я смогу решить, что делать. Он сказал «в любом случае». Какой вес иногда бывает у слов! Это его профессия, и ему все равно, будет результат положительным или нет. Что ему моя жизнь? На улицах Рима воют сирены машин «скорой помощи», я их чувствую кожей, как кусочки льда. Руки у меня дрожат, в голове туман отчаяния. Теперь я понимаю, почему с тех пор, как у меня началась эта проклятая история с проклятым «турком», Джано не занимается со мной любовью. Но если он знал, что Луччо вич-инфицирован, почему мне этого не сказал? Это убийство. Джано меня убил. Он понял, что я буду спать с Луччо с того дня, когда был праздник в замке Святого Ангела, и решил мне отомстить. Я уверена, что именно к моей связи с Луччо относится библейская угроза: в следующий раз — огонь. Однако муж, заставляющий жену умереть из-за того, что она несколько раз потрахалась, хуже тех мужей, которые убивают ножом. Те по крайней мере идут под суд и в тюрьму. А он нашел способ убить меня безнаказанно без всякого риска. И я это заслужила, потому что вела себя как шлюха: давала себя трахать на каком-то диване без презерватива, без любви и не раздумывая, как последняя проститутка с Тор ди Квинто. Хотя нет, проститутки пользуются презервативами. Я уже знаю, что делать, когда мне сообщат результат: поеду в Африку, в Мозамбик, лечить больных СПИДом, ведь заразиться я не боюсь, так как уже заражена. Двадцать пять миллионов больных в Африке, целый тонущий континент. Поеду в Африку, в Мозамбик, и утону вместе со всем Африканским континентом. Подальше от Рима, подальше от позора. Но зачем ждать результата анализа, если он может быть только положительным? Продам акции, которые Джано записал на мое имя, и сразу же уеду. Я не выдержу шестимесячного притворства. Все подумают, что это меня вдруг потянуло к «Врачам без границ», к которым я присоединюсь в Мозамбике? Так я спасу по крайней мере если не жизнь, то лицо. Книга Джано исчезла. Исчезла именно сейчас, когда я хотела еще раз прочитать свой смертный приговор и узнать, что еще написал Джано, сознательно приговоривший меня к смерти. Не то, какой смысл упоминать в книге, что Луччи Нерисси вич-инфицирован? Я и так знала, что его книга — это клоака, куда сливается вся свинская грязь нашего буржуазного мира, описанная с извращенным смакованием. Но, несмотря на это, чтение книги в отсутствие Занделя стало для меня возможностью общения. Мне удавалось осмысливать все свои поступки, а теперь я стала женщиной, затерянной в океане без компаса, который указал бы мне, в каком направлении двигаться. Вокруг меня такая пустота, что в иные дни я безвылазно сижу дома и не отвечаю даже на телефонные звонки. Вот если бы можно было поговорить с Занделем! Но скажи я ему правду, он бы никогда меня не простил. Отправлюсь в Африку умирать вместе со слонами. Книга Джано стала параллельным зеркалом, в котором я иногда вижу себя как подругу, а иногда — как человека, несущего на себе тяжкий груз вины. Внезапная молния, одно только проклятое сокращенное слово — и вот я уже несчастная, потерпевшая поражение и обессиленная женщина, не знающая, куда податься. Такая шлюха, как Валерия, которая трахается везде и со всеми, здорова, как бык, а я обречена на смерть, на ужасную смерть. Несправедливость мира безгранична. Я так уважаю Бога, почему же он меня предал? Я искала книгу повсюду, в платяных шкафах, во всей мебели, даже на посудных полках, взяв лестницу, обыскала шкафы вверху. Ничего. Ясно, что книги Джано дома больше нет. Может быть, он отнес ее в перепечатку или в университет, чтобы какой-нибудь студент набрал ее на компьютере? Очень похоже, что это так. Но если он, не дай бог, сжег ее или бросил в Тибр? Ведь мне нужно узнать что-то еще. Я хочу прочитать еще раз эти проклятые слова и понять, что в них разоблачено или скрыто. Я не могу спросить у Джано, откуда он узнал, что Луччо вич-инфицирован. Это же было бы признание: да, я спала с ним. Даже если Джано знает, признаваться я не хочу. У меня тоже есть свое свинское чувство достоинства. Хотелось бы надеяться, что Джано все выдумал, чтобы отомстить мне, когда понял или заподозрил меня в связи с Луччо и убедился, что я читала его книгу. К сожалению, это не так, потому что с тех пор, как я встречаюсь с Луччо, Джано не занимается со мной любовью. Он знал, что я заразная. Все ясно. Джано Я пытаюсь уговорить Клариссу посетить невропатолога, потому что нет никаких сомнений в том, что у нее сильное нервное истощение. Я не верю, что причина этого — болезнь Занделя, хотя именно она лежит в основе ее депрессии. Катастрофа произошла несколько дней назад и безусловно совпала с чтением нескольких строк, где я пишу, что Луччи Нерисси вич-инфицирован. Ее отчаяние — лишнее подтверждение тому, что я уже знал: у нее с ним была близость. Конечно, она сказала, что никакой врач ей не нужен — так говорят все, у кого нервы не в порядке. Между тем по ночам ее преследуют кошмары, и я не раз, вернувшись домой, видел ее красные от слез глаза. Говорят, что слезы помогают от депрессии. Некоторые древние врачи прописывали больным лечение слезами (Гиппократ? Гален?). На кухне, в ведерке с мусором, я нашел шоколадки, которые Кларисса прятала в шкафу. Картонная коробка изодрана в клочья, и шоколадки смешались с картофельными очистками и куриными костями. Еще один сигнал, свидетельствующий о ее серьезных переживаниях. Боюсь, что депрессия навалится и на меня, когда я получу отпечатанный экземпляр романа и прочту его целиком от начала до конца. Пока я его не считаю оконченным, но я так далеко в нем зашел, что нужно перечитать в напечатанном виде все, что писалось по памяти. Если я решу, что стоит продолжать, продолжу: всегда так бывает, когда смотришь открытыми глазами на то, что происходит вокруг, на постоянный парадокс жизни. Потому я и боюсь, что у моего романа никогда не будет конца, если мне не удастся разрешить проблему такого персонажа, как Зандель, который уже столько месяцев находится между жизнью и смертью. К сожалению, мне не хватает смелости убить Дзурло — Занделя, и я слишком долго волоку его за собой, как привязанную к ногам чугунную гирю. Отчаяние Клариссы могло бы придать драматизм финалу моей книги, но где взять смелость, чтобы эксплуатировать чувства моей жены ради нескольких эффектных заключительных строк? Мои слабые литературные возможности не в состоянии тягаться со столь ужасной реальной действительностью. Кларисса Я утратила всякий интерес к зловещему роману Джано, даже если он попадется мне на глаза, не стану больше перечитывать страницы, выносящие мне приговор. Джано правильно сделал, спрятав эту тетрадь, заслуживающую только того, чтобы ее сожгли или утопили в Тибре. Я живу в отчаянии и стыде, потому что не смогу долго скрывать свое состояние. Что я скажу Джано и что скажу нашим друзьям? Что я вич-инфицирована, или вич-инф., как пишет Джано, испытывающий отвращение к некоторым причиняющим боль или слишком неприличным словам? Лучше уехать. Лучше Африка. Немедленно. По мнению врача из поликлиники, нигде не написано, что я на сто процентов заражена, так как жизнь и человеческие отношения — это не дважды два — четыре, но я уверена, он это говорит, видя мое отчаяние. Мы трахались не один, а пятьдесят, сотню раз — яростно и глубоко. И каждый раз этот проклятый «турок» впрыскивал в меня вирус смерти. И знал это, конечно, знал, но и он подохнет, да, подохнет. Каким отчаянием оборачиваются для меня сегодня эти оргазмы без счастья, без любви! Чтобы утешить меня, врач сказал, что в Риме сейчас множество вич-инфицированных, гораздо больше, чем можно себе представить, и что я могу продолжать жить нормальной жизнью, только, пожалуйста, с презервативом. Но зачем мне, уже зараженной, презерватив? «А о других вы не думаете?» — спросил врач. Мне стало стыдно. Потом этот бравый доктор дал мне понять, что он тоже не против лечь со мной в постель и доказать, что мое состояние, с презервативом, разумеется, приемлемо. Набраться бы смелости, но сейчас, конечно, момент неподходящий для такого несчастного млекопитающего, как я. Чувствую, как жизнь покидает меня, выходя через все поры. Сколько лет или месяцев у меня осталось? Вич-инфицированные умирают не сразу, иногда живут еще лет по десять, а за десять лет наверняка создадут какое-нибудь спасительное лекарство. Да нет. Пусть смерть приходит скорее, сейчас же, и избавит меня от страданий и позора. Последнее невозможное желание: мне хотелось бы умереть вместе с Занделем. В одной постели. Я сказала Джано о своем намерении ехать в Африку лечить там больных СПИДом вместе с «Врачами без границ». Джано и глазом не моргнул, подтвердив тем самым все, что написано у него в книге. Будь это всего лишь выдумка, он, конечно, не отпустил бы меня. Я уже купила билет на самолет в Мозамбик. Джано «Сначала этика, потом наука». Не этот ли путь придется мне пройти, решив написать роман? Этика побуждает меня уважать болезнь Занделя, тогда как работа над книгой показывает, что его жизнь для меня всего лишь помеха, и поэтому в ней нет ничего заслуживающего уважения. А теперь и Кларисса верит, что попала в объятия смерти, и я не могу больше писать что-нибудь о ней, ни единой строчки, разве что в финале книги. Моя Деконструктивная Урбанистика может существовать лишь в отдаленной перспективе, в ожидании того, когда пройдет какое-то время, тогда как мой роман развивается в довольно коротком отрезке времени и в определенный момент должен закончиться. Время реальной действительности почти бесконечно, а время повествования ограничено. Вот она, проблема Дзурло, так как Зандель все не решится умереть; и проблема Мароции и Клариссы, которая почти совсем со мной не разговаривает и не отвечает на мои вопросы. Она сказала только, что решила ехать в Африку — лечить больных СПИДом вместе с «Врачами без границ» — и намерена сделать это немедленно. Потом, закрыв глаза, она сказала нечто совсем странное. — А теперь прошу меня забыть. Африка будет для нее справедливым искуплением за ее умственную и сексуальную распущенность, а главное, станет искуплением за вульгарную измену — недостойную ее и мучительную для меня. Стоит сентябрь, мягкий и светлый, как все римские сентябри; листья лип и платанов желтеют, пока они держатся на ветвях, но скоро, при легком дуновении ветра, начнут опадать. Воздух кажется промытым. Я дышу, и это хорошо: значит, я жив, и у меня еще есть желания. Мне так хотелось бы пойти в «Казина Валадье», выпить чаю с человеком, который меня любит, я нуждаюсь в любви, но Кларисса дать мне ее не может: она больна, печальна и раздражена перед отъездом в Африку. Не может дать мне ее и Валерия, уже давно способная предложить мне лишь легкие сексуальные содрогания в своем кондоминиуме. Зандель. Если бы можно было хоть поговорить с Занделем, но болезнь удручает его и изолирует от всех до такой степени, что он не хочет видеть никого и ни в коем случае. Я знаю, что проблема Занделя разрешится так, как это легко себе представить. Это и будет завершением моего романа, завершением очень грустным, но сама жизнь, а не я, наложит эту печать смерти на мое произведение. Безусловно, депрессия Клариссы (на сей раз речь идет не о меланхолии, а о самой настоящей черной депрессии, а вернее — о глубочайшем отчаянии) побудила ее ехать в Африку и лечить там больных СПИДом — вот самое умное решение, какое она могла только принять в своей ситуации. После того как у нее была связь с этим вульгарным типом, она одна несет ответственность за свою судьбу, и я ничем не могу ей помочь. А если бы мог, помог бы? Не знаю и думать об этом не хочу. Я наполнил страницы литературным вымыслом, но это, к сожалению, не вымысел, а реальная действительность, которая в очередной раз превзошла и перечеркнула мое воображение и теперь навязывает свои условия, свои ритмы, свои сроки и, как ветер-корсар, все уносит с собой. После смерти Занделя начну ждать смерти женщины, которую я люблю, хотя она мне изменила так пошло. Я понял, что можно любить, страдая, но это ничего не меняет, так как мы все уже потерпели поражение. Говоря по правде, я бы хотел, чтобы мой роман никогда не обрел финала, а он обретет сразу два: один в Риме, другой в Мозамбике. ~~~ Есть еще один возможный финал этой книги. Может случиться так, что автор испытает угрызения совести, ибо его история завершится плохо для его персонажа. В жизни тоже бывает так, что дорогим тебе людям уготована плохая судьба. Но в романе автор находится в счастливом положении, он властен с помощью нескольких слов примчаться на помощь к своему герою или, вернее, к такому человеку, как Кларисса, которая после стольких страниц теперь ему дорога, несмотря на свое разнузданное и недостойное поведение. В отредактированном тексте на совести автора остается наказание Африкой, хотя жизнь ей я все-таки спас. Джано «Сначала этика, потом наука». Не этот ли путь я должен пройти, решив написать роман? Этика побуждает меня уважать болезнь Занделя, а работа над книгой показывает, что его жизнь — это всего лишь помеха и что поэтому в жизни нет ничего заслуживающего уважения. Теперь и Кларисса верит, что попала в объятия смерти, и не разыгрывает больше обычную супружескую комедию, а с головой ушла в трагедию. Вот тут я не хочу писать о ней ни строчки, кроме, пожалуй, финала книги. Она не заслуживает такого внимания. А главное, я не хочу признаваться, что болезнь Л. Н. — моя выдумка. Деконструктивная Урбанистика имеет отдаленную перспективу, тогда как роман развивается в довольно коротком промежутке времени и в какой-то момент должен увенчаться финалом. Реальная действительность бесконечна, а время повествования ограниченно. Вот в чем проблема Дзурло и Занделя, который все не решается умереть, и проблема Мароции и Клариссы, которая совсем перестала со мной разговаривать и только сообщила, что намерена ехать в Африку лечить больных СПИДом с «Врачами без границ». Причем ехать намерена тотчас. Потом закрыла глаза и сказала мне ужасную вещь: «А теперь прошу меня забыть». Африка будет для нее справедливым наказанием за ее умственную и сексуальную распущенность, станет ее искуплением за вульгарную измену — недостойную ее и мучительную для меня. А когда она убедится, что не больна, пусть сама решит, что делать ей со своей жизнью. Стоит сентябрь, мягкий и светлый, как все римские сентябри. Листья лип и платанов желтеют, пока держатся на ветвях, но скоро при легком дуновении ветерка начнут опадать. Воздух кажется промытым. Я дышу, и это хорошо: значит, я жив и у меня еще есть желания. Мне так хотелось бы посидеть в «Казина Валадье» и выпить чаю с человеком, который меня любит, я нуждаюсь в любви, но Кларисса, больная, грустная и разгневанная, не может мне ее дать. Я не смею даже к ней прикоснуться с тех пор, как она призналась в том, что я уже знал сам, с тех пор, как она позвонила этому гнусному типу Луччо по возвращении из своей эротической экскурсии в Барселону. Нашим отношениям пришел конец пусть я с таким огорчением принимал ее интимные отношения с Занделем, ее сексуальная связь с Л. Н. образовала между нами преграду, которую я никогда не смогу преодолеть. С тех пор, как у меня возникли первые подозрения, я перестал заниматься с Клариссой любовью, потому что мое тело отказывается проникать туда, куда проникал этот ужасный тип. Пока я довольствуюсь Валерией, уже давно способной предложить мне лишь легкие сексуальные содрогания в своем кондоминиуме. Но есть еще немного будущего в моем распоряжении. Зандель. Если бы можно было хоть поговорить с Занделем, но болезнь удручает и изолирует его от всех до такой степени, что он не желает видеть никого и ни в коем случае. Я знаю, что Зандель, — как это легко предсказать, — даст финал моему роману, очень печальный финал, но сама жизнь наложит эту печать смерти на мою книгу. Жизнь, а не я. Безусловно, депрессия Клариссы (на сей раз речь идет не о меланхолии, а о самой настоящей черной депрессии, а вернее — о глубочайшем отчаянье) объясняется тем, что она прочитала в моей книге о болезни Луччи Нерисси. Раз она так обеспокоена, не нужно подтверждений — совершенно излишних, — что она с ним спала, и значит, только она несет ответственность за свою судьбу; и я ничем не могу ей помочь А если бы мог, помог бы? Пришлось бы сказать ей правду, что все это лишь моя выдумка? Да нет, Кларисса должна пережить этот трагический опыт, пока сама не убедится, что она вовсе не больна. Кларисса не разговаривает со мной, так как считает меня виновником своего несчастья. Я должен был предупредить ее о несуществующей инфекции? Она не захотела даже убедиться, насколько верно это известие. Впрочем, как бы можно было это сделать? У кого спросить, правда ли, что Луччи Нерисси вич-инфицирован? В это легко поверить, как легко поверить во все, что я рассказал в своей книге. Кларисса приняла решение, которое я нахожу мудрым (в случае, если она заразилась), и мудрым, если и не заразилась. Как она заявила, ее намерение — ехать в Африку, кажется в Мозамбик, лечить больных СПИДом с «Врачами без границ». Она сообщила мне об этом решении и сказала, что сняла разумную часть из пакета наших акций и облигаций, хранящихся в банке. Я одобрил ее планы и надеюсь, что она не подхватит в Африке болезнь, которую, как она думает, уже подхватила в Риме. Но мне-то теперь какое дело? Для меня Кларисса — лишь часть прошлого, а я для нее — убийца. Я наполнил страницы литературным вымыслом, но на сей раз вымысел проник в реальность и теперь навязывает свои условия, свои ритмы, свои сроки — как ветер-корсар, утаскивающий за собой все. После смерти Занделя я предамся размышлениям о женщине, которую люблю, хотя она и изменила мне так пошло и велела забыть ее. Я понял, что можно любить, страдая, но это ничего не меняет, так как мы все уже потерпели поражение. По правде говоря, я хотел бы, чтобы мой роман вообще не обрел финала, а он обрел сразу два: один в Риме, другой в Мозамбике. notes Примечания 1 Giano — по-итальянски Янус. (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, — прим. перев.) 2 Наступление Святого года католическая Церковь начала праздновать 24 декабря 1999 г. (Прим. ред.) 3 EUR — квартал современных зданий, построенных для Всемирной римской выставки, не состоявшейся из-за начала Второй мировой войны. 4 В действительности это старая поговорка. (Прим. ред.) 5 Гайо — Gaio (радостный, веселый; ит.); Джано — Giano. 6 Катастрофа (англ.). 7 Ченточелле и Спиначето — бедняцкие пригороды Рима. 8 Мадам де Тулуз-Лотрек — родственница известного художника, знаменитый французский кулинар — ее рецепты публиковались в периодических изданиях. (Прим. ред.) 9 «Сияющий город» — семнадцатиэтажное здание, построенное Ле Корбюзье по заказу городских властей Марселя сразу после окончания Второй мировой войны, — представляет собой вытянутое в длину строение на бетонных опорах, за что его назвали «город-дом на бетонных ногах». (Прим. ред.) 10 «Фуэнти» — гостиничный комплекс, ставший символом архитектурного уродства и незаконного строительства. Снесен в 1998 г. (Прим. ред.) 11 Гофмансталь Гуго фон (1874–1929) — немецкий писатель, поэт, драматург; «Андрес, или Соединенные» — его неоконченный роман. (Прим. ред.) 12 Сломить или согнуть? (лат.) 13 ДИГОС — одно из подразделений полиции, занимающееся борьбой с терроризмом. 14 «Каритас» — международная католическая благотворительная организация. (Прим. ред.) 15 Здесь: забвение (лат.). 16 Luccio (ит.) — щука. 17 Перевод Р. Дубровкина.